Вчерашние заботы (путевые дневники)
Шрифт:
Хрунжий – черт с ним! Все остальные – черт с ними. И даже я сам -черт со мной. Но Люба? И как торжествует! Прямо хитрая разведчица, вернувшаяся из-за линии фронта. Или все-таки правильней будет сказать, как подсадная утка в банде уголовников.
И я сказал самую идиотскую и бессильную из расхожих фраз человечества у все времена и у всих народов:
– Как тебе не стыдно?
– Шо бачылы очи, то и казала, – засмеялась Люба.
Я вспомнил, как она стояла у черной дыры люка и казалась мне более одинокой, нежели собака, забытая возле гастронома. Следовало по примеру Печорина
– Плохо кончишь, Люба, – сказал я. – Кто так жизнь начинает, тот обязательно плохо кончит, одумайся.
– Много видели, да мало знаете, а что знаете – так держите под замочком, – сказала она на нормальном русском языке, как в школе на уроке литературы.
«Ну, или орел, или осел и решка!» – решил я и сказал:
– Ничего не остается делать, как провести экспертизу. Я требую доставки меня в милицию, лучше в медвытрезвитель. Если вы меня не доставите, я сам туда доберусь. И так ли, иначе ли вы будете отвечать за клевету.
Просьбу уважили без всяких добавочных требований. Через минуту я влезал в «раковую шейку», переоборудованную из годного на все руки «газика». Устраиваясь на жесткой скамье, я пробормотал себе под нос: «Ну, братец, назвался груздем – полезай в кузов…»
Кузов «раковой шейки» содрогался на ухабах и снеговых заносах ночных керченских улиц хуже торпедного катера на шестибалльной волне в Баренцевом море. Когда так трясет, или качает, или швыряет на волнах, я предпочитаю стоять, но в кузове милицейского «газика» не встанешь. Вероятно, это сделано для того, чтобы ты привыкал к глаголу «сидеть».
В приемном холле вытрезвителя ни одного образа ни в одном углу не было – как известно из «Тамани», дурной знак.
– Чего ты его сюда, ко мне привез? – бегло скользнув по мне профвзглядом, спросил дежурный лейтенант у того милиционера, который сопровождал меня из диспетчерской.
– Сам просил, – сказал милиционер. – Не хочет признавать, что выпивши. А Петр Степаныч и пломбировщица видели, как спирт пил. И все диспетчера утверждают, что пьяный. Вот документ от них за четырьмя подписями, – и он передал документ дежурному.
Лейтенант внимательно просмотрел документ.
Милиционер, который привез меня, вышел из комнаты.
– Пили? – спросил лейтенант.
– Три часа назад бутылку портвейна на троих, – сказал я. – А обвиняют меня в больших грехах. Вы сами видите, что я не пьян. Это мне и надо зафиксировать.
Пожилая фельдшерица (в белом халате поверх шубы) сидела и слушала или не слушала.
– Проверьте! – строго сказал лейтенант.
– Идите сюда! – сказала фельдшерица.
На улице фыркнул «газик» и уехал.
– Дыхните, – сказала фельдшерица и подставила мне сложенные лодочкой ладони.
Я дыхнул. Она понюхала.
– Ну? – спросил лейтенант.
– Выпивши. Так он и сам сказал.
– Идите отсюда! – вдруг сказал лейтенант.
– Нет. Так не пойду. Мне нужно, чтобы вы написали, что я не пьян. Меня обвиняют, что…
– Степанов, я его отпускаю, а он не хочет. Видел таких из тверезых?
– спросил лейтенант рядового сотрудника.
Тот пожал плечами.
– И еще я убедительно попрошу вас, товарищ лейтенант, – сказал я, -доставить меня в порт на машине. В Керчи я первый раз, ночь, города не знаю, судно под погрузкой, а я на вахте.
Между прочим, я только в тот момент вспомнил, что плюс ко всему я еще и на вахте. Злость отбила память на мелочи.
– Речевое возбуждение у него, – сказал лейтенант. – Заметил, Степанов? Интересно ему у нас, да, Степанов? Еще поговорите? Или все сказали?
– Наш брат – нынешний человек – суетлив и действительно суесловен, – сказал я, ведя себя так, как нынче вел себя наш доктор с солдатом-пограничником, то есть высокомерно и глупо. Ведь от меня действительно пахло, и этого факта было вполне достаточно, чтобы отправить меня в кутузку и сделать козлом отпущения за любые преступления мира. – И потому нынешний человек, – продолжал я, уверенный в своей нравственной чистоте, – не получает настоящего удовлетворения от общения с другим человеком, даже если этот другой очень умный и образованный человек, ежели тот не является лицом, обладающим властью. С человеком же, который власть имеет, разговаривают уже с неподдельным интересом, хотя он и глуп, как пуп.
– Степанов, он меня дураком считает, а? – сказал лейтенант рядовому милиционеру.
– Вы меня неправильно поняли, – сказал я. – Я только заметил, что с вами интересно. Но мое судно под погрузкой, а я грузовой помощник капитана. Мы через денек снимаемся на Ливан. Повезем арабам технику и стальной прокат. Без меня там таких дров наломают… Кроме того, я член Союза писателей и…
– Степанов, если гражданин себя Шолоховым назовет, посади его в душ, – сказал лейтенант и зевнул. – А сейчас помоги пьяному раздеться и веди в камеру. Спиртом от него так разит, что с души воротит. Небось чистым матом закусывал?
– Наши алкоголики лучшие в мире! – сказала фельдшерица, кого-то цитируя или повторяя известное присутствующим высказывание.
Лейтенант засмеялся. И я, дурак, тоже. Я все еще тупо не понимал, что Хрунжий капкан на мне захлопнул.
– Раздевайтесь, – сказал Степанов.
– Для вас эти шутки плохо кончатся, – сказал я лейтенанту.
Он только рукой махнул – слышал он тут угрозы и похлестче.
– Раздевайтесь. До исподнего, – сказал Степанов.
Как камень, брошенный в гладкий источник, я встревожил керченское портовое спокойствие и, как камень, сам пошел ко дну. Это было илистое, холодное, омерзительное дно. Я погружался медленно, захлебываясь в зыбях человеческой лжи и несправедливости. Зыби уже смыкались над головой.
На короткие мгновения пытался увидеть все происходящее со стороны, представить, как спустя годы буду рассказывать приятелям новеллу с названием, с названием…
Под натужными воспоминаниями и попытками глядеть на происходящее со стороны неотрывно стоял страх. Какой уж юмор, когда душа полна страха!
Объяснение с капитаном, отношение в отдел кадров, персональное дело на партсобрании, запись в личное дело – и захлопнут визу.
Шапка, ватник, куртка, брюки, рубаха…
Каждый предмет одежды оказался связан с моим человеческим естеством интимными связями.