Вчерашние заботы (путевые дневники)
Шрифт:
Эти силлогизмы складываются в нас тоже подсознательно. Они требуют сохранять для самого себя психические силы, для своего спасения в длительном сражении с жизнью и смертью.
Я сказал еще Стасу, чтобы он приезжал в Ленинград, что у меня есть знакомые врачи в Бехтеревке и что я устрою его на лечение, и что жена вернется к нему, и что он начнет новую прекрасную жизнь. Уж больно понравилась мне эта парочка могучих людей с лицами громил и бандитов и с грудными клетками величиной с холодильник «Минск».
Стасик затих и повернулся лицом к стенке.
Я тоже лег. И смотрел
Многие годы я хранил и лелеял в душе чистое отношение к морю и морской работе. Многие годы мне удавалось вылезать из неизбежной грязи так, чтобы быстро забывать о ней. Я старался помнить о рассветах над океанами, а остальное…
Ведь мне писать, а я не могу писать без девственной чистоты любви к предмету писания. А от чистой любви оставались ножки да рожки. Нет, не оставалось даже ножек и рожек: из них сварили вонючий столярный клей…
Однако не забывай, сказал я себе, в блокаду столярный клей спас тебе жизнь!
В горкоме никого, кроме дежурного, не оказалось, потому что наступила суббота.
В десять утра капитан, помполит и я явились к начальнику морской милиции Керчи, где я заявил требование об отмщении за беззаконное задержание в вытрезвителе, признав факт грубого отношения к стивидору. Подполковник милиции счел обе стороны равно виновными и предложил похерить дело без разбирательства. Я попытался упорствовать, но капитан вывел меня в коридор и объяснил, что я и так уже напрочь испортил отношения с портом, а нам еще не раз и не два приходить сюда в будущем. И что судно уже восемь часов грузят без грузового помощника. У судна дифферент на нос, в любой момент можем сесть на грунт, и вообще, хватит валять дурака.
Для чистой формальности подполковник попросил написать короткую объяснительную. Я упрямо написал, что своей виной признаю грубость по отношению к стивидору Хрунжему, которая выразилась в том, что я выгнал его с борта, но что одновременно я заявляю о безобразии, допущенном по отношению ко мне работниками милиции.
Начальник мельком глянул на мое сочинение и сказал:
– Правду, товарищ Конецкий. Только правду. Всю правду. Прошу указать, что вы употребили за час до разговора в диспетчерской двести граммов портвейна.
– Сто пятьдесят, – сказал я.
– Вот и напишите.
Я взглянул на капитана. Он уже бесился, стучал безымянным пальцем по столу.
Есть неписаный закон, по которому капитан должен сражаться за честь своего помощника до упора. Капитан должен любыми средствами сохранить честь помощника, ибо этим он сохраняет свою честь, честь судна и судовладельца. Другое дело, что потом он может и должен наказать виновного или даже списать его с судна.
Но мой капитан был слишком начитанный человек. Он на память процитировал: «И не смешно ли было бы жаловаться начальству, что слепой мальчик меня обокрал, а осмьнадцатилетняя девушка чуть-чуть не утопила?»
Я поставил под текстом
– Кто это видел? – спросил начальник.
– Что видел?
– Что именно стивидор принес?
– Пломбировщица.
– Она опять откажется, и вы попадете в еще более нелепое положение, -сказал капитан.
И я отступил за Москву и даже за Урал. Я устал, перегорел, потух и смертельно хотел спать.
Не успели мы закончить погрузку, как пароходство уже получило телегу с приложением справки о моем пребывании в вытрезвителе.
Не в самом хорошем настроении уплывал я из Керчи.
Да и какая-то тоскливая неразбериха преследовала судно. В машине полетел шатун. Буксирами нас вытащили кормой вперед на рейд, чтобы освободить причал.
Молодой, вязкий лед не хотел расступаться перед нашей кормой. Буксирчики задыхались от натуги. Два с половиной часа потребовалось, чтобы отойти на милю и стать на якорь. Температура же стремительно падала. К утру снег уже не был влажным, ударило минус двенадцать градусов, небо прочистилось, портовые дымки потянулись к зениту ровными столбами, все на палубе застекленело, рейд схватило сплошным льдом. Плавкран, который тащил к нам необходимые машине детали из судоремонтной мастерской, застрял посередине рейда, влип, как муха в мед. До него было метров сто. Чуть-чуть! Это знаменитое «чуть-чуть»! Сто метров – и мы ставим на место шатун и уходим к апельсиновым берегам…
Уродовались еще двое суток с ремонтом.
В пять утра пятого февраля наконец явились пограничники и таможня оформлять отход.
Я спал в каюте на диване одетый.
Когда загрохотали солдатские сапоги и грохнул о дверной косяк приклад автомата, открыл глаза, но не встал. Надоели мне все власти на этом свете.
– Здравствуйте, – вежливо сказал таможенник.
– Доброе утро, вернее, ночь… Или утро, – сказал я.
– Доброе, доброе, – зловеще-профессионально согласился таможенник.
– Вы кто?
– А на двери каюты написано, – сказал я. – Второй штурман.
– А, устали, значит?
– Отдохнул, – сказал я.
– Валюта есть?
– Итальянские лиры, восемь тысяч.
– В декларацию внесены?
– А вы взгляните. Она у вас в руках.
– Здорово устали, – с непонятным удовлетворением констатировал таможенник, разглядывая меня. – Конецкий?
– Виктор Викторович, – согласно правилам ответил я.
Молодой и румяный пограничник отодвинул стволом автомата полог над койкой.
– Знакомая фамилия, – сказал таможенник. – Вы в Керчи уже бывали?
– Нет. И надеюсь больше не быть.
Он изобразил на физиономии вопрос. Я почесал свалявшиеся волосы и сел на диване. Лежать становилось неудобно.
– Для меня на веки веков Керчь – самый скверный городишко из всех приморских городков России, – ответил я на безмолвный вопрос.
Таможенник загадочно хмыкнул.
– Передайте привет нашим друзьям арабам, – сказал он.
Я обещал передать.
Представители власти традиционно пожелали счастливого плавания и убыли.