Вчерашний мир. Воспоминания европейца
Шрифт:
Под чужим небом
Со мной – и для меня это и сегодня непостижимо – случилось чуть ли не то же самое, что некогда произошло с теми немецкоязычными писателями, которым я, как переводчик, посвятил более половины моей жизни. Безусловно, в то время им пришлось покинуть их немецкую, их австрийскую родину, чтобы избежать концлагеря и остаться в живых. Мне (кроме нескольких параноидных горлопанов под окнами моей квартиры) никто не угрожал из-за моего еврейского происхождения ни отправкой в лагерь, ни смертью – пока еще нет, и, надо думать, подобное в России никогда не случится. Но разве было не достаточно жить с петлей на шее в обществе, которое обязалось предоставить и евреям, и закоренелым антисемитам новые сомнительные свободы?
Одна
Я, вне всякого сомнения, не принадлежу к русским евреям, которые покинули страну с радужными надеждами и опьяняющими иллюзиями. В этом отношении я чувствовал себя гораздо лучше, чем многие другие, был – нежданно-негаданно – чуть ли не привилегированным евреем. Мне казалось, что у меня по меньшей мере есть хоть какое-то реальное представление о том, что меня ожидало. К тому же у меня не было языкового барьера, и меня, благодаря помощи некоторых людей, принимавших участие во мне, как многих других, не прибило, так сказать, голым и босым к чужому берегу.
В центре Вены, недалеко от замка Бельведер, в котором некогда австрийский принц Ойген принимал Петра Великого, которому, по всей видимости, именно здесь привиделись первые очертания его будущей столицы – Санкт-Петербурга, – я вновь обнаружил давно хорошо знакомый мне топоним – Пять Углов. Здесь они образуются пятиэтажными жилыми зданиями, которые каждый день напоминают мне о тех угловых домах ленинградских улиц Ломоносова, Разъезжей, Рубинштейна и Загородного проспекта, из которых один украшает башня. Именно эта башня навеяла мне никогда мной не написанную кошмарную историю о человеке, всю жизнь мечтавшем сверху увидеть нечто, до тех пор ни разу не виданное, возможно, нечто грандиозное, еще неизведанное – безграничную свободу.
В нескольких шагах от этих Пяти Углов, в непримечательном венском послевоенном доме, в маленькой, почти пустой квартире под самой крышей, мы с женой встретили наступающий 1991 год, а заодно и день рождения жены – второе января. Каким таким явится ей в новом году счастье, которого я пожелал ей впервые под чужим небом? Это было едва слышное сдержанное поздравление, исполненное еще мыслями о только что покинутом – и все же уже таком далеком – Ленинграде. Немного привычный только вид муравьев на кухонной полке, которые, не зная устали, сновали вверх и вниз. В Ленинграде это были на каждом шагу встречавшиеся тараканы.
И в какой-то момент неожиданно зазвонил телефон, и не какого-то там человека просили, а именно меня. Я думаю, я осознал только в этот момент (не только головой, но и сердцем), что я и в самом деле в Вене; и именно здесь те люди, которые так помогли мне с выездом из Советского Союза, когда я еще жил в Ленинграде; и которые в первые дни и недели принимали участие во мне, прекрасно понимая, каково должно быть на душе у человека в чужой стране, в чужой столице; с людьми, которые спешат мимо тебя, чтобы поскорее добраться до своей цели – какого-нибудь офиса, завода или кофейни, до друзей, знакомых, семьи; с магазинами, в которые входишь еще неуверенно, в глубине души все еще Homo sovieticus, от которого не так-то просто освободиться, потому что за твою жизнь он там прочно обосновался, глубоко внедрился в самые тонкие разветвления нервов.
Из Германии пришло поздравление в виде букета цветов, а несколько дней спустя сам отправитель стоял в наших дверях – Томас Куфус, режиссер и тем временем друг. Он оставался у нас несколько дней, чтобы поддержать нас – соображение не такое уж несуразное – в наших первых шагах на Западе. И я ему был за это не менее благодарен, чем венцам. Казалось бы, пустяки, да и только! Но насколько они делают более сносным для воистину неимущего вживание в чужой мир. Свежие фрукты или помидоры, к примеру, зимой – самые естественные в мире для обитателей Западного полушария, но для нас, кто свежие фрукты и овощи мог купить лишь по баснословным ценам на рынке, это было совсем не естественно.
Поразительно было и трогательно видеть, какую заботу проявляла о нас эта госпожа доктор Гергели. Мудрая женщина, видевшая, что зимой нам, приехавшим из театрального города Ленинграда, необходима не только богатая витаминами еда, но и пища духовная, присылала нам билеты в театры, и прежде всего в Венскую оперу, прекрасно осознавая, что для моей жены, едва понимавшей немецкий язык, драматический театр пока еще недоступен. Но, несмотря на внимание и помощь, которые нам оказывали, первые недели мы передвигались в городе довольно неуверенно. И здесь не меняло ничего то обстоятельство, что до этого я в нем уже побывал, завязал первые контакты и знакомства (хотя просто знакомства, сами по себе, в Вене ни о чем еще не говорят).
Большая разница, побывал ли ты где-то временно, гостем, или это где-то становится для тебя – по воле случая – более или менее постоянным прибежищем, из которого, хотя и с грустью, ты можешь с облегчением оглядываться назад, но которое каждый день преподносит тебе все новые и новые неожиданности. Особенно проблематичной была и остается эта ситуация для моей жены. Лишившись своей привычной работы, которая в Ленинграде придавала ей ощущение самостоятельности и независимости, она вынуждена была здесь бездействовать, потому что с английским, которым она владела – как все советские инженеры – весьма пассивно, ни с соседями по дому, ни в магазине не больно-то разговоришься. Более, чем когда-либо до сих пор, она на этом первом этапе безъязыкости была привязана только ко мне, словно вдруг ослепший человек, который в полном отчаянии не может без сопровождения самостоятельно сделать и шага. Она, конечно, знала, каких неопределенностей и неприятностей мы избежали, но ей пришлось покинуть город, в котором она родилась, с судьбой которого неразрывно связана уже своим рождением в страшные блокадные дни в январе 1942 года. Ей пришлось оставить там всех своих родственников и свою мать. И в эту ее внезапную немоту вторгалась беспросветная тоска по дому: по родным местам, по близким людям – и неискоренимая надежда, которую каждый, кому пришлось покинуть родину, носит с собой, – надежда на то, что однажды он сможет вернуться, какой бы большой или маленькой эта родина ни была. Она пробуждалась в Светлане при чтении писем из Ленинграда или прослушивании новостей по какой-либо русской радиостанции.
Я освоился в новой обстановке, бесспорно, гораздо быстрее, ведь у меня буквально с первого дня была работа и, к счастью, не было никаких проблем с языком. Тем не менее я был и все еще остаюсь чужим в этом, разумеется, не своем, но поразительно родном городе. Мое родимое пятно – и здесь, в Вене, пусть совсем по-другому, – дает о себе знать. Отметина, которая выделяла меня в Советском Союзе, где я был чужим в собственной стране, делала меня приметным каждому русскому как нерусского. И если там моя внешность могла вызывать некоторые сомнения по поводу моей национальности, то моя на все сто процентов нерусская фамилия давала самую очевидную определенность. Ведь любой представитель власти – от самого мелкого чиновника до высочайшего чина – был уже с детства, в октябрятах, пионерах и комсомольцах, что называется, натаскан везде и всюду с быстротой молнии реагировать на это запрограммированное на дискриминацию отличие в фамилии. Неудивительно поэтому, что здесь, в Вене, скажем в наземке, по дороге в школу, я ощущал себя довольно долгое время подавленным. Было такое чувство, будто мне следует затаиться и не бросаться в глаза другим пассажирам, даже если те проявляли по отношению ко мне полное равнодушие.