Вчерашняя вечность. Фрагменты XX столетия
Шрифт:
“Ты что-то путаешь. Еврейский театр, на Малой Бронной, – ведь его разогнали уже после войны”.
“А я что говорю?”.
“Ты была в театральной студии, когда я тебя первый раз увидел. Анна Яковлевна была больна. Я хорошо помню. Ты стояла спиной к окну”.
“Ну и что?”
“А то, что это было ещё до войны”.
“Сам ты путаешь. Это тебя забирает, вот ты и несёшь. Анна Яковлевна... А чего Анна Яковлевна. Она ведь мне никакая не родня. Мне мама говорила: разыщи Анну Яковлевну. Будто бы бабка у них в услужении была. Моя бабка”.
“У кого?”
“У них – у фон-баронов. Ну вот; что я рассказать хотела. Осталась, можно сказать, у разбитого корыта. Да ещё с пузом. То есть ещё не с пузом, но уже”.
“Вот как”.
“Я там в студии сдуру связалась с одним. Короче, хоть в петлю лезь. Если б не Алексей Фомич, не знаю, что бы со мной было. Он меня, можно сказать, подобрал”.
“А ребёнок?”
“Не было никакого ребёнка, освободилась, и всё. Он тогда ещё не был таким большим начальником”.
“Алексей Фомич?”
“Век буду ему благодарна, Бога за него молить. Господи, ты что думаешь, я с ним живу? Ну, бывает иногда, пожалеешь его по-бабьи. У него семья, на Урале где-то там. Я уж не знаю, что там у них, жену он не любит, вот и ездит в Москву то и дело. Говорит, что из-за меня приезжает. Он
“Что же ты”.
“Не знаю. Не судьба, наверное”.
“Но ты с ним живёшь”.
“Да не живу я. Это не считается. Не люблю я его как мужчину. Ну, пожалеешь иногда”.
“Это когда ты бываешь на дежурстве?”
“Всё тебе надо знать”.
“Чем же он тебе не угодил?”
“Чем, чем. Чем мужик может не угодить? Не получается у нас с ним. Только-только разожгусь, а уж он спустил”.
“Это оттого, что он тебя любит”.
“Может, слишком любит”.
“Постой, – сказал писатель, – там кто-то стоит. Дай-ка я погляжу...”
“Лежи. Не обращай внимания”
“Это он за нами приехал?”
“Я говорю, не обращай внимания. Как настроение?”
“Превосходное. Много там будет народу?”
“Не знаю. Много. Сколько сейчас времени? Хватит валяться. Я тебе новый галстук купила”.
“Алексей Фомич знает?”
“Что я колюсь? Знает, а как же”.
“Я не об этом. Что мы с тобой... Ещё приревнует”.
“Ну и пусть ревнует. Что я хотела рассказать. Был у меня один в студии”.
“Тот самый?”
“Который?.. Нет, не он... Вообще-то ко мне многие клеились. Ты как, ничего? Сейчас расскажу, и поедем. Я гордая была. Мальчик был один. Нежный такой, как куколка. Нежный и грустный. Вот мы раз сидим у него, отец был какая-то важная птица, отдельная квартира, всё такое, у него была своя комната. Сидим, он говорит: хочешь попробовать. Я думала, он меня сейчас раздевать начнёт. А может, он и в самом деле думал, что я под балдой ему отдамся. Делаю вид, что ничего не понимаю. Я тебя научу, говорит, это так приятно. Если бы не наркотик, я бы руки на себя наложил. Что ж так, говорю. А вот так. Я удивилась, с чего бы это, – такая жизнь, дом – полная чаша, мощные родители, ни в чём нет отказа. У них и дача была, и прислуга. Кругом, говорю, люди голодают. Инвалиды с протянутой рукой, ты сходи – я говорю – как-нибудь на вокзал. Или к “Метрополю”, там девчонки продаются за кусок туалетного мыла. И знаешь, что он мне ответил? Я без двух вещей не могу жить. Без каких это вещей? Без этого и без тебя. Он совсем ничего не умел. Я у него первая была”.
Viens sur mon coeur, ^ame cruelle et sourde,Tigre ador'e, monsrte aux airs indolents;Je veux longtemps plonger mes doigts tremblantsDans l’'epaisseur de ta crini'ere lourde;Dans tes jupons remplis de ton parfumeEnsevelir ma t^ete endolorie,Et respirer, comme une fleur fl'etrie,Le doux relent de mon amour d'efunt.Je veux dormir! dormir plut^ot que vivre!Dans un sommeil aussi doux que la mort,J’'etalerai mes baisers sans remordSur ton beau corps poli comme le cuivre.Pour engloutir mes sanglots apais'esRien ne me vaut l’ab^ime de ta couche;L’oubli puissant habite sur ta bouche,Et le L'eth'e coule dans tes baisers.A mon destin, d'esormais mon d'elice,J’ob'eirai comme un pr'edestin'e;Martyr docile,innocent condamn'e,Dont la ferveur attise le supplice,Je sucerai, pour noyer ma rancoeur,Le n'epenth`es et la bonne cigu"eAux bouts charmants de cette gorge aigu,Qui n’a jamais emprisonn'e de coeur. [26]26
Charles Baudelaire. «Le L'eth'e»
Перевод с французского Семена Рубановича:
Сюда, на грудь, любимая тигрица,Чудовище в обличье красоты!Хотят мои дрожащие перстыВ твою густую гриву погрузиться.В твоих душистых юбках, у колен,Дай мне укрыться головой усталойИ пить дыханьем, как цветок завялый,Любви моей умершей сладкий тлен.Я сна хочу, хочу я сна – не жизни!Во сне глубоком и, как смерть, благомЯ расточу на теле дорогомЛобзания, глухие к укоризне.Подавленные жалобы моиТвоя постель, как бездна, заглушает,В твоих устах забвенье обитает,В объятиях – летейские струи.Мою, усладой ставшую мне, участь,Как обреченный, я принять хочу, –Страдалец кроткий, преданный бичуИ множащий усердно казни жгучесть.И, чтобы смыть всю горечь без следа,Вберу я яд цикуты благосклоннойС концов пьянящих груди заостренной,Не заключавшей сердца никогда.Шарль Бодлер. «Лета»
“Нам пора”.
“Куда?” – спросил писатель.
“Как куда? На бал!”
ХL Эротическая мобилизация. Встреча Нового года в гостинице “Комсомольская юность”
31 декабря 1956, 22 часа
Один и тот же мотив тонет и возвращается в сумятице звуков, в смене лет; если бы можно было отстоять эту иллюзию музыкальной структуры, придать своей жизни вид продуманной композиции! Но ведь и в самом деле всё повторяется. Некогда столь же ослепительной, в роскошном платье предстала глазам ребёнка ветхая Анна Яковлевна, собираясь на бал в Колонном зале московского Дворянского собрания. Наркотик превратил Валентину в царицу ночи. Чёрный омут глаз вбирал в себя свет огней, гасил волю всякого, кто заглядывал в них ненароком. В ушах дрожали хрустальные подвески, траурное ожерелье спускалось до ямки ключиц, мерцали фальшивые камни на худых пальцах, с неизъяснимо женственной, томной грацией нагие руки поднялись к затылку ощупать узел волос. Под тонкой завесой дышала её грудь, под платьем угадывались нервно подрагивающие бёдра, лениво покачивалась узкая спина, слегка откинутая назад, угадывалось всё её тело и манило к себе, в прохладную тьму. Валентина была похожа на восставшую из могилы красавицу.
Сбросить шубку на руки мопсообразного швейцара и, вперяясь в пространство чёрными опрокинутыми глазами, постукивая серебряными каблучками, через убранный еловыми гирляндами вестибюль – к зеркалам лифта. Уже отсижена торжественная часть в конференц-зале перед длинным столом президиума с лобастым гипсовым бюстом в глубине эстрады; прослушан доклад, отхлопаны здравицы. Праздник перекочевал на шестой этаж. И вот они входят.
На столах, на свисающих до полу крахмальных скатертях ждут когорты бутылок, кувшины с разноцветными соками, судки с заливными яствами, подносы с бутербродами, холмы мандаринов, сыры, хлебы и винограды; в сторонке скромно толпятся рюмки, бокалы, высятся горки тарелок; словом, нечто новое, современное, называемое модным словом “шведский стол”, – каждый подходи со своей тарелкой и набирай что хочешь, сколько хочешь.
Ах, всё это подождёт. Хватануть рюмку хрустальной, как слеза, экспортной какой-то “Посольской”, откусить от бутербродов с балычком, с икоркой, утереть пальчики снежной салфеткой, и – туда, в зал, где за шёлковыми гардинами, за чёрными запотевшими окнами тьма и россыпь огней великого города, в зал, сотрясаемый инфернальным весельем, бряцаньем какофонического оркестра, звериным воем и плачем истекающего липкой спермой саксофона. Кавалеры облапили дам – тело расцветает, как сад, – животы прижались к мужчинам, и всё это сосредоточенно движется, топчется, колышется вокруг огромной разряженной ёлки. Как вдруг смолкает музыка, гаснет люстра под потолком, полутьма наполняется шорохом ног, крутится бисерный шар, цветные огни летают по потолку, шныряют по волосам, по лицам, и над толпой взвиваются, раскручиваясь, ленты серпантина. Пары сливаются в поцелуях, в жадных объятьях. Но не успевает что-то произойти, как снова вспыхивает освещение. Танго: ходуном ходят пиджаки мужчин с могучими подкладными плечами и бёдра женщин, качают коромыслом сцеплённых рук слившиеся в экстазе пары. Торжествует низкопоклонство перед Западом.
Впрочем, это был стремительно устаревающий танец – вчерашний день. Нечто сверхсовременное явилось; всё тот же обольстительный, растленный Запад. Три гитариста в лазоревых одеяниях, в чёлках до глаз, согнувшись над плоскими, похожими на крышки стульчаков инструментами, вытряхивали бряцающие звуки, пристукивали носками узких заграничных туфель, изрыгали неразличимые слова, а сзади длиннокудрый мальчик в серьгах и кольцах, сидя на возвышении перед агрегатом медных тарелок, свистулек, больших и маленьких барабанов, неустанно работал руками и ногами, отбивал ритм.
В те времена стали распространяться особого рода радения. Поначалу их приняли за некоторую особую молодёжную субкультуру, это была ошибка. На самом деле их нельзя было назвать ни культурой, ни антикультурой, скорее они могли напомнить ритуальные оргии аборигенов тропических стран или сцены священного массового помешательства эпохи клонящихся к закату Средних веков. Речь шла о приобщении индивидуума к народной душе. Речь шла о новой соборности. Речь шла о коллективной истерии. Казалось, век двух мировых войн, неслыханных разрушений, кровожадных режимов, концентрационных лагерей отменил суверенную личность. Народился массовый человек. Новое поколение чуяло запах обугленных тел, который источали гигантские крематории прошлого. Массовый человек жаждал забвения. Он искал вырваться из расчерченного и распланированного мира, бежать от кошмарных видений истории в рай безволия, погрузиться в водоворот грохочущей музыки и африканских ритмов. Были построены огромные, похожие на ангары, капища, где в ночном, лиловом и серебряном сиянии, в мелькающих огнях, на эстрадах, сжигаемые внутренним огнём, одержимые священным недугом, подпрыгивали жрецы нового культа. Гривастые исполнители, похожие на павианов, в ритуальных лохмотьях, в амулетах на шерстистой груди, извивались, сгибались и разгибались, метались на помосте, терзали струны и потрясали крышками от стульчаков, полуголые певицы, увешанные побрякушками, исторгали истошное пение, с фаллосом-микрофоном у рта, как бы готовясь обхватить его жадными губами; над всем господствовал ритм. А внизу бесновалась толпа.