Вдали от Рюэйля
Шрифт:
— Она знает ваших родителей?
— Нет. Она знает только, что они живут в Рюэйле. Может быть, она попыталась найти их адрес, написать им. Я уже давно с ними не виделся.
Он замолчал, оценивая окружающий пейзаж, еще довольно морозное начало марта с редкими птицами, виднеющимися меж веток и гуляющими там-сям в количестве небольшом. Чуть дальше по аллее Акаций сновали автомобили. Легкий сухой ветерок дул Жаку прямо в спину. На одежде Доминики меховые дорожки иногда укладывались, чтобы затем медленно вставать дыбом.
Пристально рассмотрев заигрывающую с ним природу, Жак повернулся к Доминике и ее беличьей шубке.
— Я спрашиваю себя, — сказал он, — способен ли я стать совершенно ничем. Я вовсе не уверен, что у меня это получится.
Доминика
— Я рада, что вы нашлись, — сказала Доминика. — Я постоянно задумывалась, что могло статься с Жаком Сердоболем, который рассказывал истории. И чего я только себе не представляла насчет вас. Чаще всего я склонялась к мысли, что вы царите[135], может быть, на острове далеком и безвестном.
— И ради лучшей доли я покинул вас, расставшись с кругом тесным, но сами видите, о сколь она бесплодна.
Он вздохнул:
— Я так хотел стать святым.
И продолжил:
— Я пощусь, отныне это мой обычный режим. Прошу вас: больше не приглашайте меня перекусывать вместе с вашими буржуа.
VIII
Он позволил вклиниться между ними нескольким месяцам, которые принесли с собой летние деньки. Пьесе Жана Жироньо пришел конец. Жара окатывала улицы. Жак звонит Доминике, но мадам отправилась путешествовать, мсье желает поговорить с мсье Морсомом? Нет, большое спасибо. Теперь рис готовится уже даже не на жире, мясной бульон остывает на цинковых стойках, которые распаренные официанты устало вытирают от пота. Вода фонтанов Валлас[136] смывает грязь человеческого уважения. Жак не чтит больше ничто, даже самого себя. Но пока еще не осмеливается просить милостыню, это было бы слишком заметно. Он старается себя выпотрошить, опустошить, иссушить. Он исторгает свое избыточное я, огурец, пересоленный горем. Он выкачивает из себя пинты доброй крови, всерьез[137]. Он истощает себя, открыв зев. Он истребляет в себе всех — ах! где теперь папы римские, исследователи, господари, академики, морские караси[138], разбойники[139]. Жак выметает, выметает, это надо выбрасывать немедленно: ведь при такой температуре даже в тени воспоминание о мертвых гниет быстро и очень скоро начинает отдавать падалью, даже если это мертвые только для тебя, мертвые для личного пользования, бесплотные и бессловесные, подчиненные привидения, прихлопнутые по жизненной необходимости и из-за последствий мечтательности[140]. Жак отрекается. Сдирает с себя шкуру.
Сменяет кожу на лохмотья[141].
Плывет к святости.
Половину оставшихся у него грошей, не меньше, он отдает бедным. Он вяжет шерстяные носки для нищих. Он приходит на помощь нагруженным посыльным, брошенным собакам, избиваемым детям, преследуемым ворам, бездомным, убогим, блаженным, слепым. Если ему наступают на ногу, он подставляет другую. Если его оскорбляют, он не отвечает. Даже больше, он сам ищет презрения самонадеянных, наглых, с хрустом угрызаемых совестью. Он старается сделать так, чтобы его обсчитывали продавцы (с этими ох как нелегко). Ему нравится выглядеть придурком. Ему нравится допускать промахи, оплошности, глупости. Он выставляет себя олухом; даже там, где излишне пытаться им стать, он силится просто им быть. В глазах полицейских, официантов, муниципальных служащих, автобусных кондукторов, контролеров в метро и в кино он выглядит круглым идиотом. Он не боится обвинений, насмешек, оскорблений, которые всегда оставляют его невозмутимым. Но он ни к кому не испытывает высокомерия. Он спешит указать дорогу провинциалам, подносит зажженную спичку к сигаретам самых омерзительных буржуа, сообщает время самым торопливым прохожим, вежливо отвечает проституткам, следует за похоронными процессиями, унимает зуд занудных стариков. Он угодлив и благодушен.
Его вновь позвали играть в массовке. А все благодаря протекции Доминики, которая напомнила о существовании Жака знакомому господину из кинематографической промышленности. На этот раз ему предстоит быть бандитом в фуражке и с бакенбардами. Там Жак встречается со старыми товарищами, которые были, как и он, на баррикадах с Энжольрасом или на каторге с Жаном Вальжаном. Они очень хорошо к нему относятся, поскольку у него, похоже, нет никаких амбиций, тогда как сами они метят в звезды. Жаку на это наплевать. Ему говорят, что так он ничего не достигнет, но, разумеется, все довольны, что он и не стремится ничего достигать, на подъеме — одним меньше, а Жак со своей стороны удивляется, что среди них нет ни одного, кто согласился бы оставаться статистом, всего-навсего простым статистом, кроме, конечно, него самого, который хочет стать всего-навсего святым.
На балу Вшей в районе Менильмуш[142] все крутые и к тому же ух как круто загримированные. Жак выхлебывает свой бокал кислого вина рядом со своей товаркой по несчастью в короткой плиссированной юбчонке, которая забросила медицину ради кина искусства.
И сказала «Прощай» своей копрологии[143]. Всю жизнь совать свой нос в испражнения новорожденных, нет уж, спасибо. Всю жизнь нюхать фекалии, гной, сукровицы, ну уж нет, с меня хватит. А ты-то где учился?
— Нигде.
— Да ты на меня только посмотри, как будто я не вижу, что ты интеллектуал, коллега. Сознайся, что ты хотя бы сдал на бакалавра[144].
— Нет.
— Откуда же ты взялся?
— У меня были неприятности. Я попал в плохую компанию: мне уже из этого никогда не выбраться.
— Ты смеешься надо мной?
Она шутя рассердилась.
— Да, у меня были неприятности, — продолжает Жак. — Я из порядочной семьи, мой отец даже владел конюшней с беговыми лошадьми… но тут… опасные связи… Клерво[145]… Фум-Татауин[146]… И я стал отъявленным хулиганом, мог даже пустить в ход перо. Ну а ты, дитя, откуда ты?
В этот момент заявилась банда Тотора. А Жак массовничал в банде Бебера, вот так. Ну, сейчас будет заваруха. Все начали пихаться, но оказалось, что из рук вон плохо, что совсем неубедительно, что денег не заплатят, если все не возьмутся как следует. Все начинается сначала.
— Ну и работка, — говорит экс-медичка.
— Да, — вздыхает Жак. — Везде над тобой надзиратели. А я-то мечтаю о тихой жизни в собственном домике на берегу речки, о бережке, на котором я бы поставил скамеечку, на которую я бы сел, и ловил бы себе рыбешку.
— Ну и насмешил же ты меня, — сказала она очень серьезно.
Вновь заявилась банда Тотора.
Разыгрывается неплохая потасовка.
— Эй, а вы что? Что вы там делаете? Уснули, что ли?
Эта реплика относится к Жаку.
Раз нужно, значит, нужно. Жак выходит вперед и прямым в челюсть сбивает с ног одного из своих противников, апперкотом в солнечное сплетение укладывает второго, и вот уже с разукрашенной физиономией на пол валится третий. Браво, браво, вопит режиссура. Ну уж нет, протестует массовка. Мы здесь не для того, чтобы получать в рожу по-настоящему, это уже не игра.
Жак садится и задумчиво смотрит, как спорят эти люди.
— Ну, — говорит Мартина, — ну и насмешил же ты меня.
Ее зовут Мартина. Они выходят вместе. Жак извиняется перед коллегами, извиняется с искренним смирением. Одновременно (и однопричинно) получает поздравления и воодушевления. Просто невозможно, чтобы ему не дали какую-нибудь маленькую роль, не большую, маленькую, в следующем фильме.
— Ну, — говорит Мартина, — вот ты уже и выплыл. Теперь полетишь вперед, как на парусах.