Вечера в древности
Шрифт:
„Слушайте дальше, — сказал Пепти, — это еще не конец приключений. Тот мальчик наконец вырос и стал мужчиной и хорошим воином, и вот ему пришлось идти в Сирию через горы, а еду и воду нужно нести на собственной спине. Он подобен вьючному ослу. Его хребет вот-вот переломится, а вода, которую он пьет, грязная. Когда он оказывается лицом к лицу с врагами и видит ярость в их глазах, то чувствует себя не лучше птички в силках. Но, случись ему вернуться в Египет живым, с ним поступят как с изъеденным червями деревом. Его одежду украдут, а его слуги разбегутся".
„Над чем они так гогочут? — спросила меня Маатхорнефрура — Это же невыносимо скучно". Она наблюдала, как Усермаатра ревел от удовольствия, а Нефертари
„Говорю тебе, маленький писец, — сказал Пепти, — перестань думать, что воины счастливы, а те, кто пишет, обижены судьбой. Это неверно. Писец ходит при Дворе там, где захочет, его кормят и почитают, тогда как воин всегда так голоден, что не может спать по ночам". Пепти поклонился, а гости взревели и наградили его рукоплесканиями.
Музыканты вновь заиграли. Вышли жонглеры, акробаты и танцоры, но я не смотрел на них. Мои глаза были прикованы к Нефертари. В тот вечер она ни разу не посмотрела в мою сторону. Я не мог приблизиться к Ее мыслям и ощутил новый прилив враждебности к Аменхерхепишефу, наблюдая за тем обожанием, с которым Они подкладывали друг другу еду и передавали кубки с вином. И если я и был Хранителем хотя бы одной Тайны, заключалась она в том, что кровь Усермаатра кипела: я чувствовал Его страх перед Аменхерхепишефом и ту тяжесть, что легла на Его удовольствие в такую ночь Ему приходилось скрывать Свою ярость от Своей жены и сына.
Затем вперед вышел красивый юноша, а за ним прекрасная девушка, вся одежда которой состояла лишь из маленькой цепочки пониже талии. Рука об руку они приблизились к Фараону, преклонили колени, и, когда его голова коснулась пола, юноша испросил разрешения исполнить песню.
„О чем она?" — спросил Усермаатра.
„О, Возлюбленный Амоном, в своей песне я буду говорить от имени дикого фигового дерева, которое умоляет цветок вступить под сень его листьев, чтобы оно смогло поговорить с ней".
„Что ж, расскажи ей то, что знаешь, Дикое Фиговое Дерево", — сказал Усермаатра под веселый хохот Двора.
Молодой человек запел, обращаясь к девушке, громким сочным голосом, исполненным уверенности в своем умении обращаться с женщинами:
Твои листья — капли росы,Твоя беседка зелена,Зеленее папирусаИ краснее рубина.Твои лепестки — мед,А кожа подобна опалу,О, приди ко мне!Он умолк. Девушка подошла так близко, что он смог обнять ее за талию и сделал это умело, двигая своими кистью и локтем, подобно ветви дерева. Затем он озорно улыбнулся присутствующим женщинам и пропел две последние строки:
О, я не скажу о том, что вижу,Нет, я не скажу о том, что вижу!Дикое Фиговое Дерево обнял девушку, поднял ее на руки и вынес из зала, пройдя между столами под громкий смех, а сановники старались коснуться ее грудей и похлопать ее по заду.
Певца сменили танцоры, на которых, как и на девушке, не было никакой одежды, кроме цепочек вокруг талий, и они танцевали не только перед Фараоном, но и ходили между гостей, снимая крышки с кувшинов с вином, наполняя кубки, а затем возвращая крышки на место. В промежутках, когда они не прислуживали и не танцевали, они стояли между нами, хлопая в ладоши под музыку, и их
бедра извивались столь причудливо, что перед моими глазами змеились белые стены Мемфиса.
Снова появился Пепти, но теперь он
„Ты забросил книги, — говорил Пепти. — Ты предался удовольствиям. Ты шляешься по улицам. Каждый вечер от тебя несет пивом".
Когда я увидел, как радостно смеется Усермаатра, мне стала понятнее причина успеха Пепти в Садах. Как же он, должно быть, развлекал маленьких цариц и Фараона! Насколько счастливее стала эта обитель без моего угрюмого лица. Я ощутил горячее проклятие зависти и задумался о том, насколько я готов встретить свой конец, когда мое сердце все еще так ревниво.
„Запах выпитого тобой пива, — сказал Пепти колесничему, — отпугивает всех. Ты — сломанное весло и не можешь привести свою лодку ни к одному из берегов. Ты — храм, покинутый его Богом, дом без хлеба". Произнеся эти слова голосом, к всеобщему удовольствию исполненным глубочайшей почтительности, он разыграл целое представление, изображая, что записывает все те мудрые мысли, что только что изрек. Однако его письменные принадлежности были слишком неудобными, и он все время что-то ронял или пачкал, пока вся его игра не стала настолько смешной, что даже Маатхорнефрура начала понемногу смеяться.
Достаточно скоро великан-колесничий показал Пепти язык и пошел от него прочь. Притворяясь очень пьяным, он врезался в толпу, едва удержавшись на ногах, чтобы не свалиться на высоких гостей, и даже в духе этого вольного представления, к ужасу многих, имел наглость петлять и бродить рядом с помостом Самого Фараона. Однако, едва удержавшись, чтобы зайти так далеко и прикоснуться к шестам, поддерживавшим балдахин, он вместо этого доковылял до стола высших сановников и чуть не опрокинул его на них. Затем он с шумом добрался до Визиря и там стал издавать очень правдоподобные звуки бедственного состояния желудка. Настолько отчетливы были рулады его внутренностей, что
Визирь не мог усидеть на месте и в страхе отвернулся, опасаясь быть облеванным. Тут даже я впервые рассмеялся и уже не мог остановиться, будто смеялся в последний раз. Затем колесничий пал ниц перед слугой-сирийцем и принялся целовать его ступни и ласкать его щиколотки, покуда не взглянул вверх и не увидел, что это простой разносчик, тогда он плюнул на землю, вскочил на ноги, побежал было прочь и снова упал. Пепти не отставал от него со своими огромными письменными принадлежностями, все время пытаясь писать и не прекращая ругать его. „Вот, — говорил он, — наставления для тебя. Не забывай их. Учись петь под флейту, читать молитвы под дудку, подстрой свой голос под лиру и хорошенько играй на арфе", — но тут пьяница упал посреди пляшущих обнаженных девушек, которые принялись его обнимать, сели рядом с его неподвижным телом, играли с его волосами, а когда он притворился бездыханным, принялись лить на него масло, покуда он совершенно не вымок, а потом облепили его тело венками из сухих листьев. Почти все присутствовавшие заходились от жадного удовольствия, будто каждым спазмом своего смеха они все прочнее усаживали Фараона на Троне Его Торжества и приближали конец этих дней неопределенности, тогда как я, глубоко погрузившись во мрак души Маатхорнефруры, уже не мог смеяться, а потому размышлял о природе веселья. Я спрашивал себя: не смеемся ли мы оттого, что узрели лицо Бога, которого никогда ранее не видели, и потому немедленно отвели глаза в сторону? Человек смеется, не желая больше ничего видеть. Тогда ничто не смущает покой Богов. Разумеется, я не мог смеяться.