Вечера в древности
Шрифт:
Увидев мой меч, они пронзительно вскрикнули, а затем отпрыгнули друг от друга — мудрый ход. Теперь я не мог напасть на одного без того, чтобы не подставить спину другому. Однако у меня появился и выбор — на кого первого напасть. Оба они были высокими, но один был сухощав и хитер, как быстрое животное, тогда как тело второго могло бы показаться мне похожим на мое собственное — с развитыми мышцами, и, повинуясь какому-то безошибочному чувству, мудрости, если я могу это так назвать, дарованной мне деревьями, я кивнул обоим, улыбнулся, а затем быстрым движением руки — быстрее, чем когда-либо раньше, — я проткнул своим мечом грудь сухощавого и почувствовал, как его сердце устремилось вверх по моей руке. Сияние вспыхнуло у меня внутри, как будто меня коснулся Усермаатра-Сетепенра. До этого мига никогда, даже со своим Царем, не знал я такого момента, подобного, как мне показалось, удару молнии, если молния могла вселить просветленность, а затем лицо поджарого разбойника стало меняться. Уловки, к которым он прибегал в отношениях с другими людьми, одна за другой отразились на его лице: воровство, предательство и нападение из
За то время, что я глядел на содеянное, другой разбойник мог бы убежать, но вместо этого он схватил камень и бросил его мне в голову. Я пригнулся, но он поднял еще два, и я засмеялся от счастья, что мы сможем помериться силой, и двинулся на него. Он бросил один камень. Я вновь пригнулся. Второй он запустил мне в грудь, и я поймал его свободной рукой. Когда он наклонился, чтобы подобрать следующий, я сбил его на землю тем камнем, что держал в руке, сильным ударом в шею, положившим конец его борьбе. Пока он стоял на коленях, в тумане, как корова, которой нанесли удар, перед тем как зарезать, я вынул меч и его плоской стороной стал бить разбойника пе? спине, покуда она не стала мягкой, как отбитый кусок мяса, но очень живой, уверяю вас, поскольку завывал он, как раненое животное, но тихонько. У него не осталось никакой воли, чтобы послать ее своим мышцам.
Именно тогда я обнаружил дар, что Усермаатра-Сетепенра оставил в моих кишках. Это был поистине дар. Я знал с тех пор, как Он схватил меня за волосы и овладел мною через место, до которого не дотрагивался ни один человек, что во мне осталось что-то новое, но не знал, как им воспользоваться, но раньше у меня никогда и не было такого часа. Теперь же я смог ощутить этот дар. Не было ничего проще, чем овладеть сзади мальчишкой или мужчиной, если он был достаточно слаб. Я не раз проделывал это, когда сам был еще мальчишкой, с более слабыми мальчишками, с животными, с девушками, когда мог их найти. Надо было всего лишь найти такую, чей отец и братья боялись тебя больше, чем ты их, но в любом случае я не придавал всему этому никакого значения. Я был воин, а не любовник, и даже не воин, а река. Прибывающая вода подымалась, и я подымался вместе с ней».
Здесь Мененхетет умолк, прежде чем продолжить: «Я хочу еще раз пояснить, Великий Бог, что говорю в простоте понимания, которое было дано мне в первой жизни. В те годы у меня никогда не бьио мыслей о теле, в которое я входил. Скорее я делал это, чтобы обрести покой, исходящий от Богов. Столько же знает и животное. Смею заметить, я видел такой свет в теле животного. Поэтому в отношении того разбойника для меня не бьио ничего нового за тем исключением, что его спина и ребра выглядели бы как мои собственные, если бы не бьии так тщательно обработаны плоской стороной моего меча. И все же я никогда ранее не получал такого удовольствия от обладания мужчиной. Моя рука вцепилась в густые волосы на его затылке, и я почувствовал, как мой член распухает до Царских размеров. Я бьи велик от того дара, что получил от Рамсеса Второго. Ни одна дверь не могла противостоять моему рогу. Разбойник заверещал, как выпотрошенный зверь. Первый удар мясника оказался неточным, и несчастное животное заметалось по лавке с вываливающимися потрохами, в то время как покупатели кричат, а мясник ругается. Вот такие звуки этот приятель издавал подо мной, и я даже почувствовал последние остатки его силы — те, что у каждого человека соединены с его Тайным Именем, если мне будет позволено так выразиться, так как это нечто перешло прямо в мой живот, словно мои чресла пили из него эту силу — о, как я любил его задницу. Она принадлежала мне. Я был почти не в состоянии втягивать ноздрями воздух, столь насыщенными были мои ощущения. Мне и раньше приходилось пользоваться дырами, но, как я уже сказал, лишь ради того, чтобы обрести умиротворение. В этот же раз я был готов украсть у этого бродяги семь душ и духов, и, когда я извергся, там было все, что было вложено в меня Рамсесом Великим, то самое послание, которое Он начертал на стенах моих внутренностей. Точно так, как сама моя сердцевина была украдена у меня Фараоном, так же и я украл ее у другого и знал, что этому никогда не будет конца. Теперь мое желание было таким же ярким, как цвет моей крови, и я знал, что буду пытаться украсть семь душ у всех, кого встречу; да, когда я закончил, то, конечно, я поцеловал этого парня в губы, вытер свой член о его ягодицы в знак признательности за удовольствие, которое он мне дал, а затем засунул его ему в рот, чтобы вновь ощутить прилив сил.
Но нет нужды в дальнейшем описании вам подобного происшествия. Я обладал им всю ночь, словно у меня был Царский Член Рамсеса Великого — позвольте мне говорить правду, обретаемую в равновесии Маат, — и узнал силу и храбрость, и дешевое дерьмо предательства этого головореза, чьего имени я ни разу не спросил (я не мог сказать и слова на его языке, а он знал около пятидесяти египетских слов), но прежде чем я утолил свой голод, я обрел все черты его нрава, которые могли бы понадобиться мне, а также немало дурных привычек — или так мог бы я думать, обнаруживая, что мои пальцы шарят в имуществе других. Да, я завладел им настолько, что на протяжении следующих десяти лет во мне жил вор, однако ко времени, когда я оставил его хнычущим на земле, он, будучи в десять раз больше благодарным за то, что он не был мертв, оплакивал также и те качества в себе, которые уже никогда к нему не вернутся; я же узнал нечто интересное о Царе Кадеша, а именно, что в городе Тире — Новом Тире, а не Старом, — на улице Ювелиров, у него есть женщина, и она его тайная наложница. Относительно войск Царя Кадеша этот разбойник знал только, что такие войска есть.
Я упоминаю об этих сведениях так, будто говорил
«Я всегда знала, что мужчины испытывают много удовольствия друг с другом, — сказала моя мать, — но никогда не понимала, какова его цена».
«Не всегда бывает именно так, — сказал Мененхетет. — Конечно, эта ночь была особенной».
Птахнемхотеп сказал: «Вероятно, наш уважаемый Мененхетет наслаждается и воспоминаниями».
«Так должно поступать, — сказал Мененхетет. Он пожал плечами. — Утром я вновь поцеловал этого несчастного разбойника и отослал его, хромающего, обратно в Мегиддо, а сам отправился на лошадях по дороге в Тир. Я преодолел самый трудный горный перевал, и теперь вниз ехать было легко — и слишком быстро, — при выезде из одного ущелья нас занесло на повороте, мы ударились о скалу и развалились. Меня выбросило из повозки, и я слетел с дороги, но приземлился на ноги, лишь слегка оцарапав лодыжку. Кони тревожно ржали, запутавшись в упряжи, а дышло, соединявшее их сбрую с повозкой, расщепилось в месте крепления. В дорожном мешке у меня были две заостренные палочки из твердого дерева и кожаные ремни, но все равно я потерял полдня. Надо сказать, плотник я был никудышный.
Ко времени, когда My и Та были вновь запряжены, солнце стояло уже у меня над головой. Ну и путь мне предстоял! Дорога не стала более гладкой, и колесница стонала всеми своими сочленениями. Я не знал, смогу ли дотянуть на ней до Тира, и едва ли представлял, зачем стремился к этому. Оттуда гораздо быстрее было бы ехать на одной лошади, погрузив свое снаряжение на другую, однако какой колесничий согласен расстаться со своей колесницей. Моя, конечно, мало чем отвечала этому названию — просто деревянная повозка. И все же она сохраняла очертания колесницы, так что моя уверенность в том, что я поступаю правильно, не страдала. Хотя на ее дереве осталось всего несколько пятен краски, и со всеми ремнями, намотанными на дышло, она, безусловно, выглядела готовой опять развалиться на части, но все равно моя колымага нравилась мне настолько, что даже заставила меня рассмеяться, так как и мой собственный столб болел у основания. „Лучше ты, старый вояка, чем я", — сказал я колеснице, и мы поехали дальше.
Дорога ныряла, поднималась, поворачивала, но леса стали сменяться полями, и за поворотом внизу за ущельями я смог увидеть море. В мои легкие ворвался ветер, которого я никогда ранее не вдыхал даже в Дельте, — то должен был быть запах самой Великой Зелени, он освежал мои ноздри и полностью состоял из рыбы, но не той, что гнила на грязных отмелях у Нила. Нет, этот приятный запах, что пришел на холмы из чудесной красоты Великой Зелени, вызвал в моей душе непривычное волнение и был так чист, как будто я вдыхал свежесть самой Нут, которая держит небо в вышине, запах такой изысканный и столь отличный от запаха мяса, что проникает в пот мужчин и некоторых женщин. Я заплакал, так как никогда не знал госпожу, подобную этой. Я не хочу сказать, что плакал, как ребенок или от слабости, но мои слезы родились из здорового влечения, теперь, когда моя гордость (по причине того, что я сделал с разбойником) была в значительной степени восстановлена. Кроме того, вода уходила на громадное расстояние, простираясь за пределы возможностей моего зрения так далеко, что я уже не мог найти место, где небо над моей головой опускалось сверху навстречу морю, и отчасти я плакал из-за этого, словно меня лишали возможности видеть всю полноту величайшей красоты. Потом там были еще корабли. Я привык к нашим лодкам на реке и к царским судам с их огромными золотыми и пурпурными парусами, с их золотыми и серебряными носами, вид которых давал больше представления о нашем богатстве, чем зрелище царской процессии, однако те корабли здесь, на Великой Зелени, они были так далеко, что я даже не мог разглядеть цвет их носов — их паруса были белыми, и подобного зрелища мне никогда не доводилось видеть. Они плыли между огромными волнами воды, почти погребавшими их под собой, а их паруса раскрывались на ветру, как крылья белых бабочек. Я не мог поверить, что их здесь так много: некоторые из них, судя по направлению, плыли из Тира, а некоторые — в Тир, хотя, спускаясь, я не мог разглядеть самого Тира, а одни лишь камни на берегу.
Теперь, когда дорога шла по каменистому берегу, она иногда поднималась на отрог горы, тянущейся прямо в море, подобно вытянутой перед носом руке, а иногда наши колеса раскачивались в колеях, подходивших почти к прибрежным камням, и эти низкие участки пуги были мокрыми. Никогда раньше не приходилось мне видеть, чтобы такие потоки воды наступали на меня. Море было похоже на змея, катящегося с холма (если только змей способен на такое), а затем разбивающегося о камни. Я был покрыт брызгами Великой Зелени, и какой вкус был у них — солей и рыбы, и маленьких мягких злых духов, что живут в раковинах, но и чего-то таинственного — возможно, то был запах всего, чего я не знал. Могу лишь сказать, что то, что я пережил, когда Великая Зелень осыпала меня своими брызгами, все же очень напоминало общение с благородной дамой, и в ней была та же легкость, высокомерие и игривость, однако напоследок вас могло бросить в дрожь.