Вечерние беседы
Шрифт:
Кивает бабушка седою головой, глаза вдаль устремлены, все годы видны, пронзают, искорки в них какие- то мигают, всполохи воспоминаний…
– Ну, бабуль, - говорит Владек, - а как же все-таки было с той нелегальной литературой? И с тем городовым?
– Сейчас, сердце мое, сейчас. Дай с мыслями собраться.
Жилец прилетел, дрожит весь и бледный, будто смерть на лестнице увидел. Бабка как
– Давай сюда!
Взяла у него литературу и спокойно запихнула в вырез на груди. И снова встала к кастрюлям, тихонько так напевая: Czubczyk, czubczyk, czubczyk kuczeraivyj…
В следующее мгновение влетает garadawoj со шпиком. Жильца к стене, и полный обыск. Ничего, конечно, не нашли, и тогда шпик к бабке: «А что это вы здесь на груди прячете?» и пятерню свою бабке за пазуху. И тогда бабка точным ударом горшка по голове распластала
шпика на полу, оттолкнула одуревшего городового и прямиком в околоток, do akalotocznowo nadzieratela. Как буря налетела, а за ней, конечно, запыхавшийся полицейский с крупником на усах и едва живой шпик.
Что было потом - трудно описать. Плач, крик, вой. Как он посмел приставать, за пазуху заглядывать? Что я теперь мужу скажу, как в глаза людям смотреть?…
…А тут и дедуля ваш. Я волнуюсь, гордая вся из себя, что удалось-таки их выпроводить, а он приходит домой и скандал мне закатывает, что обед ему не приготовила. Понимаете? А Борисевич - в Сибирь бы за это пошел. Но тогда я показала ему.
– Эхе, - желчно говорит дед, - всегда такая была, ей лишь бы только мужика с носом оставить…
Ночь. Месяц катится среди звезд, прямо над самым рынком Старого города. Мертвенный отблеск многоцветия, золочений, тени, посеребренные светом: странные и мерцающие, ползут они по земле. Отрывисто и звучно куранты отбивают время, горланит пьяница, чьи-то шаги звенят по тротуару.
Отец заснул, и дедушка, пользуясь случаем, безбожно облегчает его от сигарет. Смотрю на почти что лысую в серебряном венчике голову моего отца, лежащую на руках, и никакими силами не могу представить, вызвать откуда-нибудь образ мальчишки, швыряющего камни в окна школы, петарды под ноги полицейских, срывающего флаги и бьющего фонари в день рождения царя, идущего в манифестации, взбудораженного бунтом и песней «Кровь нашу…»
Я усмехаюсь, и бабушка подхватывает мою усмешку.
– Годы что колоды, - повторяет бабушка свою излюбленную поговорку.
– Прошли они, сердечко мое,
минули, жизнь, она тоже изменилась. Жаль, что твой дядя не дождался.
Знаю и эту историю. Завершается она в Березе, а начинается… Неизвестно. Может, в Равиче, где он просидел пять с лишним лет, может в Люблинском замке, как раз там, в карцере, а может, еще раньше, когда они били фонари и молчали, бледные и торжественные, отказываясь петь «Боже, царя храни». В бабушкиных глазах слезы: тот был первенцем, любимчиком. Тогда дед неловко откашливается, встает, поднимает сгорбленную бабушку и обнимает ее.
– Нет, мать!
– говорит он строго, твердо, голосом, не потрепанным годами, - он дождался!
Вытягивает руку в окно, указывая на дома, свет в окнах, на лениво и широко текущую реку, на световую скобу моста…
– Неужели ты не видишь его? Не чувствуешь, что твой сын живет вместе с нами?
Стоят у окна двое старичков, пылко прижавшись друг к другу. Далеко, на железнодорожном мосту, гудит паровоз. Внезапно луна вышла из-за тучки, пролила серебряный свет на их головы и пошла дальше, к Запецку - по небу над спящим городом.
А я понял, что это был еще не конец истории.
1954