Вечерние беседы
Шрифт:
Ю.Чайников, перевод на русский язык, 2000
В латинской транскрипции даны встречающиеся в речи героев русские слова.
Когда вечер уступает место ночи и на город спускается тьма, когда дома, деревья и скверы теряют свои очертания и звезды отправляются в плавание по реке, откуда-то с Праги выходит луна и все мы усаживаемся за стол. Стол весьма ветхий, шатается, осуждающе скрипит, и наш отец - лысый, тучный - начинает таким тоном, будто возвещает всем нечто чрезвычайно
– Делать надо что-то с этим столом. Скрипит, точно черт человека щиплет.
– Почему он говорит «щиплет», а не, допустим, «берет», то есть не так, как ругается любой нормальный человек, - неизвестно. Есть у отца свои, странные словечки.
– Та-ак, - вздыхает бабушка и откладывает свитер, который штопала.
– Да, скрипит. Только без этих czertiej, пожалуйста.
Бабушка родилась на Украине, там прошла ее молодость, среди благоухающих садов, чудо-буйной пшеницы, что выше человеческого роста, и, кроме смутных воспоминаний, сотен голосистых czastuszek и рассказов о широкой земле российской, сохранила она грустную певучесть речи.
Теперь дед зловеще кашляет, шевелит усами:
– Да, - говорит он хриплым голосом.
– Надо будет что-нибудь сделать…
На этом вопрос о столе решительно закрывается. Закрывается до завтрашнего вечера. Завтра стол опять заскрипит, опять выругается отец и опять закашляет дед Константин. Так уж повелось с незапамятных для меня времен, восходящих к пеленкам и шлепкам по попе.
– Костусь!
– вступает в разговор бабушка.
– Помнишь, когда мы жили на Огродовой? Там такой же был скрипучий стол…
Долго и упорно препираясь друг с другом, такой был тот стол или другой, светлый орех или дуб, на Огродовой или на Тамке, где жил тот, что так хорошо играл на мандолине… Всплывают фамилии неизвестных мне людей, воспоминания сталкиваются и переплетаются, десятилетия перемешиваются, как итальянские макароны. Владек называет такие вечера «вечерами призраков».
Лишь теперь, когда старички оживились и разговорились, вроде как раскрутились, наступает тот самый момент.
– Бабуль, - говорит Владек, - расскажи что-нибудь.
– Что же тебе рассказать, milenki?
– Про жизнь, - говорит Владек, как, впрочем, каждый вечер.
– Э-э-э-х, жизнь!
– вздыхает бабушка.
– Длинная она, всего не упомнишь, годы что колоды, сдвинуть трудно…
– Расскажи, - теперь уже просят все.
– Расскажи… Как там было с дедом и с тобой…
Мы-то знаем, как было. Но бабушка всякий раз рассказывает иначе: то словечко какое новое вставит, детальку добавит, перышко поцветастей воткнет… История почти что шестидесятилетней давности, но четкая, контрастная и колоритная, как старая гравюра.
Бабка молчит, с мыслями собирается, ее глаза горят тем удивительным и чудным блеском, какой пылает во взоре стариков: есть в нем что-то от поздней осени, богатой, многоцветной и полной теплого, ласкового, как зрелый мед, солнца. Далекие, вылеживавшиеся годами воспоминания, порой мрачные, тяжким грузом на сердце давящие, иногда туманные, такие далекие, что страх к ним возвращаться.
– Что ж, - наконец начинает она.
– Все вы это знаете.
– Ну еще разок. С самого начала. О том, как вы стали встречаться.
И бабушка начинает рассказ.
Дед работал в столярных мастерских Лукерского на Лешне. К тому времени, после долгих голодных лет ученичества, он уже стал уважаемым паном Константином, подмастерьем «при деньгах». Мебель они делали, а бабка - молодая тогда plocha девушка - принесла плетеное кресло в починку. Так, пустяк, подлокотник приклеить.
– Через неделю будет готово!
– заявил дед и шумно задвинул кресло в угол, потому как всегда все с размахом делал, скорый, точно искра горел - никогда не знаешь, что он выкинет. Тогда уже добрые люди говорили: «Ты поосторожней с ним, панна Леня: лоб кучерявый, не человек - горячка».
Пришла бабка через неделю - не готово. Через две пришла - то же самое. Через четыре, пять, а на шестую дед в любви признался. Потом уж, когда законным мужем стал, рассказал, что нарочно с заказом тянул.
– …Всегда любил хитрить - строго говорит бабушка, - и из-за этой…
Из-за этой его хитрости могли б никогда до алтаря не дойти. Дед был горяч, бабка тоже; зацепились как-то раз друг с другом и, понятно, разругались насмерть. Бабка бросила в него обручальным кольцом и ушла навсегда, гневно колыша юбками.
Только ведь, знамо дело, если баба тебя захомутает, сети свои накинет - пропал с потрохами. Так и дед пропал. Целую неделю жестоко боролся с собственным гонором, потом выругался как сапожник (всегда любил rugalsie) и отправился к бабке. Взбешенный пошел: он, первый подмастерье, пан Константин, а ничего поделать не может - женщина.
А тут из ворот выходит бабка, да не одна, а с тем самым Иполитом, что у Вронского дерево портил. Дед не сдержался - разломалась трость на Иполитовой башке.
– Что ж это ты с таким-сяким ходишь, что даже двух дощечек вместе склеить не умеет, с таким лахудрой немытым, что три раза в цехе экзамен проваливал?
Потому как тот тоже был столярным подмастерьем, только куда ему было до деда. Ни один из хозяев видеть его не желал, разве что Бронский этот, что халтуру в провинцию гнал.
Но и бабка тоже не хотела видеть деда. Гордо так ушла. Ушел и Иполит с распухшей головой (в аптеку за свинцовой примочкой), ушел и дед с сердцем, разодранным в клочья. На Вислу топиться.