Вечерний звон
Шрифт:
– Такие рельсы.
К той минуте, когда сел я в поезд, чтоб вернуться в Киев, я уже довольно сильно освежился (только что закончился концерт, я поправлял свое здоровье). А в купе попав, немедленно добавил. И поплелся в тамбур покурить. Уже мы ехали, и на каком-то повороте поезд так тряхнуло, что плечом и головой я чуть не выставил стекло вагона. Было очень больно и досадно почему-то. Да, такие рельсы, горестно подумал я. До Киева еще оставалось множество часов. И вдруг меня пронзил высокий стыд за хамскую мою неблагодарность Богу и судьбе. Спасибо, Господи, подумал я (возможно, вслух), что есть еще у меня силы сотрясаться на кривых раздолбанных дорогах и ходить такими же путями, оскверняя Твою землю своим мизерным присутствием. Спасибо, что еще живут во мне готовность и желание спокойно нарушать Твои святые заповеди и грешить, испытывая удовольствие. Пошли здоровье праведникам, Господи, однако же и за мое – Тебе спасибо. И за близких я
До купе дойдя благополучно, выпил я еще немного, ибо чувствовал большой подъем душевный. И довольно скоро появился Киев.
Сегодня на дворе стоит повсюду зыбкое и неприкаянное время. Смутное, тревожное и полное неясных ожиданий. И такие злоба и вражда клубятся всюду в воздухе, что вряд ли они могут рассосаться от незрячей суеты политиков. Я просто в силу возраста уже за этим наблюдаю как бы чуть со стороны. И те бесчисленные штормы и цунами, что бесчинствуют в житейском море, тоже не страшны моему утлому семейному суденышку. А факт, что некий долг за мной имеется и должен я выплачивать когдатошнюю ссуду на квартиру, – это на весь век моя Долгофа. От такого наступившего покоя – и беспечность моего неспешного повествования. Никогда и раньше я не угрызался от сознания морального несовершенства своего, теперь уж и подавно я спокоен. Нет моей заслуги в этом равновесии душевном, просто так удачно гены предков разложились. А жена вот моя Тата с раннего детства слушала по радио передачу «Пионерская зорька» и в местах, где говорилось о плохих учениках и нехороших детях, думала с печалью и тревогой: ну откуда они все про меня знают? Навсегда осталось в ней такое угрызение души. Но я ее посильно утешаю.
Да и радости мне щедро доставляет затянувшаяся жизнь, которая течет, что очень важно, – в удивительной и очень полюбившейся стране. В какой еще стране вахтер-охранник поликлиники районной вам пожалуется, что от расставания с Россией у него одна только печаль осталась: начисто пропала книга Ксенофонта «Анабазис»? А в какой еще стране увидеть можно (в Иерусалиме, в центре) две висящие рядом таблички: «Карл Маркс – электротовары» и «Франц Кафка – зубной техник»?
Мне тут недавно туристическая фирма из Америки внезапно заказала что-нибудь чувствительное и призывное сказать на кинопленку, чтоб ее показывать евреям из России. Всюду путешествуют они по миру, а в Израиль ехать не хотят, поскольку очень нашей жизни опасаются. А так как я в Америке довольно часто выступаю, то лицо мое знакомо, имя – тоже, и чего-нибудь такое пригласительное может повлиять на их маршрут. Я для этой цели написал стишок, и он, по-моему, довольно убедительно звучал:
Мы евреям душу греем, и хотя у нас бардак, если хочешь быть евреем, приезжай сюда, мудак!И даже гонорар я получил, но чтобы это приглашение передавали – не слыхал. Что очень жалко и обидно, зря старался. Я в Израиле читал его со сцены – все смеются. Нам, конечно, проще, мы уже привыкли к нашему гулянию по краю. Только жалко, что они не приезжают. Потому что нету в мире ничего похожего на нашу уникальную страну. Ни одной державе столько неприязненного времени не уделяют мировые средства массовой промывки разума. Ибо мы в Израиле – не только что евреи, вдруг загадочно собравшиеся вместе, но еще и оказались на передней линии борьбы с чумой, неведомой доселе по размаху. И уже она по миру ощутимо расползлась, но возле нас клубится наиболее зловеще. Мне забавно, что об этом противостоянии точнее всех сказал когда-то папа римский Иоанн Павел Второй. У этого конфликта, проницательно заметил он, есть два всего решения: реалистическое – если вмешается в него Творец, и фантастическое – если обе стороны договорятся. Я вполне согласен с папой римским.
Впрочем, пусть об этом пишут журналисты: им виднее и понятней злоба дня. А я хочу напомнить вам о вечном. Хорошо сказал об этом в Питере один четырехлетний мальчик:
– Я много наблюдал за взрослыми: они поговорят, поговорят и выпьют.
А поскольку до сих пор бытует медицинский миф, что выпивка вредна здоровью, я хочу в самом начале книги твердо заявить, что несколько десятков лет я проверял сию паскудную легенду на себе. Чушью это оказалось, не вредна нам выпивка нисколько. А возникло это заблуждение по нашей общей, в сущности, вине: мы часто выпиваем с теми, с кем не следует садиться рядом и делить божественный напиток. А вот это – вредно безусловно. Только проявляется намного позже. И облыжно обвинили в этом выпивку. Не сразу я додумался до истины и много лет себя бездумно отравлял. Только ныне я свое здоровье неусыпно и свирепо берегу: я начисто лишил себя общения с людьми, которые мне малосимпатичны. И любое возлияние приносит мне одну лишь пользу. Ну, естественно, я говорю о выпивке в количествах разумных. А то бывает утром жутко стыдно за вчерашнее, однако же не помнишь, перед кем. Вот это вредно. Если часто. Присмотритесь, и согласие со мной намного освежит существование.
Благой совет преподнеся, я выпил рюмку, покурил, и что-нибудь сентиментальное мне страстно захотелось написать. О нашем нестихающем пристрастии к российской речи, например. У наших тут знакомых есть подросток-девочка, и имя у нее – еврейское вполне, но ласковая кличка дома – чисто русская: Снегурочка. Она на свет явилась потому, что из-за снега, выпавшего как-то в Иерусалиме, мать ее не выбралась к врачу, чтоб выписать рецепт на противозачаточное средство (это у нас строго по рецепту).
Еще я рассказать хочу историю из нашей мельтешной и бескультурной жизни. Очень пожилой приятель мой, искусствовед, попал в финансовое крупное недомогание. И в городской библиотеке Иерусалима учинили небольшой благотворительный аукцион. Двадцать пять художников и керамистов, знающие этого человека, дали для продажи свои работы. Отменные работы, между прочим. Ни копейки с этого не получая. Просто принесли и привезли. Из них семнадцать мы спустили с молотка. В аукционе молоток участвовал впервые: лишь отбивкой мяса раньше занимался этот деревянный инструмент. Работы были проданы в тот день по небольшой, сознательно заниженной цене. И несколько десятков книжек нанесли писатели, их раскупили полностью. И в тот же день отвезен был полученный доход. Испытывали радость все – и покупатели, и зрители, и авторы. Для этой цели я надел парик, в котором выглядел продажным пожилым судейским восемнадцатого века, но молотком стучал и цены объявлял – с высоким упоением.
Конечно, хорошо бы потревожить чье-нибудь отменно выдающееся имя и украсить мою книгу дивной байкой о душевной многолетней нашей близости. И это ведь возможно: трижды, например (с разрывом года в два), меня знакомили с Булатом Окуджавой. Все три раза он мне руку крепко пожимал и говорил приветливо, что очень рад знакомству. Ну, на третий, правда, раз в его глазах мелькнуло что-то, но не опознал, не вспомнил и опять учтиво мне сказал, что очень рад. Зато последнюю свою статью в газете посвятил он книжке, мною в лагере написанной. Но тут уже шла речь о человеке, незнакомом даже мне, поскольку Окуджава усмотрел во мне – тоску по элегической исповедальное™.
А еще я помню на одной московской пьянке (я тогда приехал из Израиля на книжную ярмарку) – длинный и витиеватый тост Фазиля Искандера. Он было завел свою волынку по-восточному, но только уже сильно освежился, отчего утратил нить сюжета и нечаянно вдруг вышел на сионистов. Зря, сказал он, все евреев этих так ругают, они просто порешили возвратиться на родную землю, где стоит гора Сион. И тут я его резко перебил, чтоб не сужал он так неосторожно наши замыслы и планы. Он из темы тоста вылез кое-как, а после мы с ним обсуждали реплику мою. Недолго, правда, потому что оба напились. Но помню точно, что он был гораздо круче в геополитических решениях, чем я, и что одну из лишних рюмок я ему налил почти насильно. Объяснив, что для него это хуйня, а мне – мемуары. Нет, никак такие эпизоды мне не увязать в душевную и продолжительную близость, лучше я оставлю это попечение.
Потомкам я пока еще любезен. Моя внучка Тали как-то своей матери сказала:
– Я люблю ходить к бабушке, там у нее живет дедушка, он нас щекочет.
А теперь и книжку можно начинать. С заведомой готовностью терпеть неслыханные творческие муки. Потому что творческие муки – это не когда ты сочиняешь, а когда уже насочинял и убеждаешься, что вышла полная херня. Но до поры, пока перечитал, еще надеешься. А впрочем, у меня ведь нету никакой высокой цели: никого ни в чем не собираюсь убедить, а что-то опровергнуть или доказать – и не хочу и не умею. Тут Мишель Монтень отменно будет к месту: «Кроме того, что у меня никуда не годная память, мне свойствен еще ряд других недостатков, усугубляющих мое невежество. Мой ум неповоротлив и вял…»
А кстати, тут еще одно мне надо сделать упреждение. О нем благодаря Монтеню вспомнив, я его словами и прикроюсь: «Я заимствую у других то, что не умею выразить столь же хорошо либо по недостаточной выразительности моего языка, либо по слабости моего ума». Но здесь читателя вполне может постичь нечаянная радость. Мне однажды интересный факт попался: что цыгане в таборах варили необыкновенно вкусный борщ. Состав его менялся раз от разу: в поместительный чугун с водой, кипящей на огне, кидали члены табора еду, которую сегодня удалось наворовать. А так как всем понятно, что плохого не воруют, борщ цыганский неизменно удавался. Этот замечательный рецепт наполнил меня светлым оптимизмом. Да тем более, что я чужие мысли очень часто нахожу и там, где авторы до них додуматься не успевали: подходили близко, но сворачивали вбок. Поэтому в моем борще продукты будут с огорода чисто личного. А свежесть я спокойно гарантирую. Сперва – о путешествиях, конечно.