Вечерний звон
Шрифт:
– Довольно скользко на дворе. Дай руку, бабушка, по крайней мере наебнемся вместе.
Воистину неведомы пути проникновения великой русской речи.
И еще весьма она трудна для перевода. Спрашивают у меня во множестве записок: на какие языки уже перевели вас? На какие переводят?
Ну, на семь или на восемь языков. Но только не перевели, а попытались это сделать. И по-моему, уже оставлены попытки. Ничего ни у кого не получается. Уныло, пресно и безжизненно выходит. Как будто не хватает слов каких-то. Нет их в иностранных языках. А если есть, то нету в них звучания такого. И не только о запретной лексике сейчас я говорю – нет, я об общем аромате нашей жизни. А возможно, лично мне пока не повезло. Я подожду. Омар Хайям четыре века дожидался переводчиков своих, и
А впрочем, вот недавно вышли на голландском языке рассказы Дины Рубиной. И переводчица (по просьбе Дины, вероятно) несколько моих стихов туда добавила. Что сам я не читаю по-голландски, ясно каждому, но я никак не отловлю кого-нибудь, чтоб это прочитал (и не искал пока такого знатока), но что-то в этом языке мне сразу же понравилось. Как только я обложку увидал. Там обнаружил я, что ежели голландский повнимательней читать, то там моя фамилия выходит – Хуйберман. А Дины получается фамилия – Руебина. И эта мелочь обнадежила меня насчет голландских переводов.
И еще один вопрос с недавних пор возник и повторяется в записках.
«Игорь Миронович, кто занимается Вашим имиджем? Увольте его!»
«Игорь, Вы всегда так скромно одеваетесь или специально для Ростова?»
Уже могу с десяток городов назвать, где спрашивали в одинаковых словах примерно, почему я так непритязательно одет. Во фраке, что ли, надо выступать? Вопросу этому уже лет пять, и я, впервые получив его (в Чикаго, кажется), ужасно растерялся. Там тогда спросили, почему я одеваюсь, выходя на сцену, – «вызывающе скромно». На записки отвечая с удовольствием и быстро, я впервые что-то бормотал невразумительное и даже оправдательное что-то. Дескать, все сейчас одеты так отменно, что для сцены глупо что-нибудь выискивать особое, и что не Алла Пугачева я и даже не Филипп Киркоров. И метался мой рассудок по убогой памяти, ища чего-нибудь, что соотносится с одеждой. И нашел. Я непременно расскажу эту историю, хотя мне кажется, что я ее уже припоминал в одной из книг.
В Новосибирске это было много лет назад. А точнее – в Академгородке, который рядом. Я обнаружил в зале множество высоколобых лиц, отчетливо и грустно изнуренных интеллектом и безостановочной работой мысли. Я давно уже питаю уважение к ученым и немедленно решил, что почитаю им серьезные стихи. А у меня такие есть, и кто не верит, пусть удостоверится при случае. Там зал амфитеатром расположен, и все зрители прекрасно были мне видны. Спустя примерно полчаса я вдруг увидел, что приятель мой (который и привез меня сюда) смеется, сукин сын, в одном из кресел последнего ряда. А в антракте он ко мне зашел, и я его спросил немедля, почему смеялся он, засранец, когда я читал высокие серьезные стихи. Он сразу объяснил. С ним рядом оказались две молодые женщины, весьма научные сотрудницы по виду и манерам (я после антракта их не обнаружил – пересели, очевидно). И одна из них подруге громким шепотом сказала:
– А смотри-ка, ведь ему в Израиле живется нелегко, должно быть, вон у него брюки – далеко не новые, изношены совсем.
– Нет, ему это, наверно, безразлично, а жена за ним не смотрит, – отозвалась вторая женщина.
– Вот ведь блядь-то! – горько выдохнула первая, и обе вновь уставились на сцену.
Больше про одежду я не смог упомнить ничего. И на вопрос о ней бессильно развожу руками: мол, такой уж недотепа уродился. И на смокинг разорюсь еще не скоро. Но при этом интересно, что, слегка кокетничая эдакой мужской неприхотливостью своей, я вспоминаю с удовольствием и радостью, что нечто у меня с одеждой – полностью в порядке, проверял сегодня перед выходом на сцену. Потому что года три тому назад в одном американском городе досадная со мной конфузия случилась. Я в начале самом, только-только слыша, как аудитория смеется, уже знаю приблизительно, что будут (или нет) из зала интересные записки. В этот день я сразу же почувствовал, что будут. И действительно, уже минуты через три увидел я, как по проходу около стены стремительно идет ко мне мужчина с тетрадочным листком в руках. Он даже его поднял, приближаясь, как бы мне сигналя, что хотел бы мне немедленно его вручить. Я взял листок и, продолжая говорить, в него, кося глазами, заглянул. А там было написано настолько крупно, что хотел, наверно, этот добрый человек мне еще издали явить эту записку:
«Игорь!! У тебя расстегнута ширинка!» Я конфуз этот довольно ловко ликвидировал (не зря листы большие со стихами я всегда держу в левой руке), но помню с этих пор, что главное в одежде – вовсе не дороговизна модного покроя.
Я на большинстве концертов различаю в зале много лиц (когда прожектора не бьют в глаза чрезмерно). Горячка завывания стихов меня не ослепляет полностью. Возможно, это следствие того, что получал образование я в те благословенные (по дисциплине) времена, когда и старшеклассника могли поставить в угол за плохое поведение. И много, много раз торчал я, неподвижно стоя, на сидящую взирая публику. Отсюда, вероятно, и закалка. Видя зал, я часто натыкаюсь взглядом на людей, весьма неодобрительно смотрящих на меня. И мысленно гадаю: для чего ж они сюда пришли? Ведь явно удовольствия не получают. Неужели для того, чтоб некую поставить галочку: мол, были, слушали, похабщина и пошлость. Однако же записок оскорбительных мне получать, по счастью, много лет не доводилось. А наоборот – полным-полно:
Когда хозяин – мелкий гад и нету жизни от обмана - раскройте книжку наугад и перечтите Губермана.Но двусмысленные – где вослед за одобрением скрывается хула – я получал и до сих пор не знаю, как к таким запискам относиться.
Блаженствую, глаза смежив, все через жопу, как всегда: язык великий русский жив в устах пархатого жида.Я помню, как прочел эту записку вслух, но зал лишь добродушно засмеялся, и не стал я обсуждать последнюю строку. Поскольку если есть в записке что-нибудь скандальное, то зал немедля чутко затихает. У меня так было в Волгограде (или в Омске, точно я уже не помню) – кинули на сцену маленький листок с двустишием:
ЖИДеньких строчек наслушавшись ваших, ночью поеду евреев ебашить.Так это и было написано – с тремя первыми заглавными буквами. И в зале воцарилась тишина. Я к ней готов был, я похожее послание однажды получал. Но много лет назад, и я тогда изрядно разозлился, было легче. И поэтому сейчас я медленно сказал, что автор – безусловно смелый человек, поскольку побоялся подписать свое хотя бы имя, и его на сцену пригласил: мол, выходи и вслух нам расскажи свои недомогания по этой части. Но никто, естественно, не встал.
– Но если ты такой трусливый, как же ты кого-нибудь ебашить будешь? – продолжал я ту же тему, лихорадочно ища идею, чтоб нарушить в зале тишину. Вот, кажется, нашел.
– Голубчик мой, – сказал я с ласковой заботой, – для чего же ты сюда пришел? Ведь ты какому риску подвергаешься, теперь твои приятели тебя же засмеют, что ты интеллигент!
И тишина сломалась с облегчением. Такое же почувствовал и я.
Еще я очень помню тишину, которая внезапно вдруг повисла, когда я прочитал совсем нейтральную записку:
«Вы где-нибудь работаете, служите, числитесь, получаете зарплату?»
– Друзья мои, – ответил я, – нигде я не служу и не работаю. Меня содержите вы!
Мне хлопали так бурно, словно ожидали, что я скрою этот удивительный источник своего земного пропитания.
Совсем иную тему я начну с истории, рассказанной мне устно. В Москве однажды, на Тишинском рынке, моя добрая знакомая увидела типичного грузина (я имею в виду кепку), торговавшего цветами. В основном там были хризантемы дивной красоты. И на куске фанеры обозначена цена: «Один херзантем – 5 рублей». Моя знакомая (филолог) так обрадовалась тексту, что спросила продавца, кто это написал. А он, чего-то забоявшись, тихо ей ответил: