Вечная мерзлота
Шрифт:
Горчаков не торопился, опытной рукой щупал сломанные кости, наматывал расползающийся стиранный бинт. Тоже закуривал, поглядывая на огонь, гудящий в печке. Он наблюдал отношения работяг и охранника, и шкурой старого заключенного ощущал, что жизнь на строительстве наладилась. Как будто все, и работяги и охранники договорились меж собой против малоумной и бесчувственной государственной машины. Неразбериха и нервы первых месяцев улеглись, и наступили странные, но всем понятные и почти справедливые отношения несвободных людей. Всем было одинаково плохо – Горчаков рассматривал бригадников и вернувшегося к печке охранника – одни лица, одни и те же крепкие рабочие плечи и руки. Только
Шура мелкой нервной перебежкой летел к зазнобе, и побежал бы, да не хотел привлекать к себе внимания. В голове мешалось все подряд – что будет говорить, если нарвется на патруль, что скажет Поле. Хотелось что-нибудь повеселей: здравствуй, Поля, вот и я! Позвала, и я явился! Как жила ты без меня? Прямо Пушкин… Поля, ты моя, Полюшка, вольная, ты моя волюшка! Он вспоминал, как подбивал к ней клинья, как шуточки шутил, а у самого все кишки выворачивало от сладкого преступного желанья. И все сомневался – она была молоденькая, симпатичная медсестра, окончившая училище, а он вояка, грязный санитар подай-принеси-полы помой… вчера вечером он тщательно выстирал трусы и майку, и разрезал новые портянки, которые до этого на ноги не наматывал, а использовал, как шарф.
Полины не было дома!
Она была на работе в больнице для вольных! Шура не поверил, открыл дверь к соседям, он пытался быть вежливым и улыбался, но глаз у него, видно, нехорошо блестел, да и смотрели на зэка в белом халате с недоверием, так, что он даже достал и показал пропуск. Полина соседка выглянула из их комнаты и тоже строго за ним наблюдала. Шура помялся, проглотил матюшки, скопившиеся на языке и поплелся на улицу. До больницы, где сейчас была Поля, уже не успеть было.
Он и хотел идти быстро, понимая, что Горчаков ждет, да ноги не шли, убитые горем. Так повезло, так размечтался-разохотился, что и предположить не мог, что она не сидит и не ждет его. Эт-то какой же мудила! Три дня суетился, и на тебе! Черная тоска текла по душе!
Ни одного патруля не встретилось. Горчаков ничего не спросил. И так все было понятно. Когда подводили переломанного к вахте, из-за поселка краем неба вставала морозная, желтоватая заря. Другой раз Шура и порадовался бы ей, а еще тому, что побывал за колючкой, но теперь только вздохнул тяжко, устраивая мужика на нары. Лицо Шуры было серым и думы такие же…
Был бы свободный, полетел бы к тебе на крылушках, дорогая моя Полюшка. Все бы бросил и полетел. Прижал бы тебя к груди своей так, чтобы все кишочки в тебе затрепетали, и заглянул бы в глаза твои, – такое-всякое вертелось в голове, но тут же и ребятишки, и незабвенная жена Вера Григорьевна приходила на ум. Как-то ей теперь там… тоже, небось, несладко… так же, может, мужичка себе манит! Горькие мысли скребли Шурину душу когтями тоски. Полюшка, да Верушка, кто нас развел, разделил, кому, какому зверю поганому в ножки за это кланяться?!
В два часа из ермаковской больницы вернулся санитар, сказал, что хирург Богданов в Игарке, и ни сегодня, ни завтра его не ждать. Горчаков стал совещаться со старшей медсестрой. Глаз надо было удалять, капитан кончался. Белозерцев сунулся к нему, он лежал, и не стонал, не бредил уже, а только открывал и закрывал оскаленный и перекошенный рот. Может, и под морфием был. За стеной Горчаков вполголоса объяснял Рите, как устроен глаз с обратной стороны, и как, предположительно, надо ему будет идти скальпелем, который совсем для этого не подходил.
– А вы уже удаляли, Георгий Николаич? – слышался недоверчивый
– Никогда и не видел вынутого глаза. Даже коровьего.
Через двадцать минут Шура внес в комнатку Горчакова баранью голову с двумя глазами. Коровьей не было. Через знакомого хлебореза вышел на повара, все рассказал, как есть, и еще добавил хороший пакетик заныканого веронала. И вот принес. Горчаков нахмурился, когда Шура размотал грязную простынь, но вскоре они с Ритой уже ковырялись с пучеглазыми бараньими зенками. Шура, представлял, что они, то же самое будут сейчас делать с капитаном, и не мог смотреть. Проверил кипяток, параши и печки. Заставил Сашку отпарить и отдолбить загаженные за день толчки, керосину долил в движок, дающий свет.
Пока работал, думал про неслучившуюся свою любовь, про землячка расторопного, про годики свои поганые, еще четыре их, развеселых, маячило впереди. До неведомого какого-то пятьдесят третьего определено было старшине Белозерцеву куковать в этих краях.
Было уже полпятого, на улице серые дневные сумерки снова сменились мглистой, беззвездной заполярной ночью. Он вспомнил про капитана, сунулся к Горчакову. Тот, не включая света, лежал на узких нарах в своей комнатушке, даже головы не повернул. Шура притворил легкую фанерную дверь. Ритка шла по коридорчику, что-то марлей прикрыла на подносе. Спирт развела, – понял Шура.
– Ну что? – спросил скорее взглядом, чем голосом.
– Ужас, Шура, никогда больше не буду… – Рита прикрыла мягкие темные глаза. – Георгий Николаич сам изрезался, пока вынимал, да чистил. Я еле стояла… – Она не договорила, закачала головой и, толкнув дверь плечом, вошла в темную комнатку Горчакова.
Шура понимающе поскреб подбородок, зашел в операционную к капитану, тот спал на койке. Голова перевязана. На столе и возле куски окровавленной ваты валялись, грязные бинты. Шура удивился, что всегда аккуратный Горчаков не распорядился, чтоб убрали. Он налил кипятка из бойлера, разбавил холодной и, стараясь не шуметь, стал прибираться. За перегородкой в комнатке Горчакова сначала было тихо, потом послышались очень понятные Шуре шорохи. В висках застучало, он быстро дособирал бинты и вату, и вышел в коридорчик. Тут было не так слышно. Белозерцев встал, охраняя комнату Горчакова, хмурясь и успокаивая себя, но сам все прислушивался невольно и нервно. То же и у него должно было случиться с Полюшкой.
По проходу широко расставляя ноги – пораженная рожей мошонка висела почти до колен – шел к Шуре больной «западэнец» Мыкола Ковтун. Хмурый, с давно небритой измученной болью мордой, молча кивнул на полку с поллитровыми банками сульфидиновой эмульсии.
– Бери, – кивнул ему Шура.
Рожистых больных ничем не лечили, как-то оно само проходило, мазали только воспаленные места этой мазью, сильно вонявшей рыбьим жиром. И ожоги, и раны ей же мазали. Мыкола выбрал самую полную банку и все так же раскорячившись, поплелся обратно в полумрак храпящего, кашляющего, стонущего и матерящегося лазарета.
Они курили у входа с Ритой. Медсестра была одного роста с Шурой, с большой грудью и округлой задницей, и еще Белозерцеву всегда нравилось ее лицо. Не так, как нравятся красивые лица женщин, а как-то по-другому, уважительно нравилось. Он затягивался и думал, как бы ловчее порасспросить Риту про Полину, но та вспомнила что-то о своей пятилетней дочке, потом заговорила о Горчакове:
– Нельзя Георгию Николаевичу оперировать, он и спокойный вроде, а видно, что жалеет, все через себя пропускает. Богданов – тот, как камень всегда… – она поежилась от холода, посмотрела на Шуру темными и честными глазами.