Вечный Грюнвальд
Шрифт:
И болт, тонкой тетивой выпущенный, летел весьма точно, и вонзился в грудь Пелки прямо по оперение, и Плка поначалу какое-то мгновение стоял, затем тяжело опустился по стене и пока что еще дышал.
Он еще дышал, когда я к нему подошел. Среди бела дня, людей много было, а я ничего не опасался, ничего я не боялся, черные боги хранили меня, Дзив Пацерж с десницы моей, Перун с шуйцы моей, и подошел я к Пелке, а он глядел на меня, старый, седой, выцветшими глазами, из которых уходила жизнь, глядел на меня и — показалось — понимал. И кровь сильно лилась.
Тогда из мешка, что висел у меня на поясе, вынул я ножичек, которым Твожиянека убил есмь, и вонзил его есмь прямо Пелке в горло, прибавив слова оскорбляющие:
— Нна, нудила!
И умер Пелка, я же отступил от него с ножиком в руке. Индра Дыяус Пита со стороны десницы и шуйцы моей, защищают меня от злых людских взглядов.
И вслушивался я в себя: стекает ли, сходит ли с меня знамение бастерта? Становлюсь ли я человеком; проклевывается ли новый человек из людского отброса, которым был я до того?
А потом я увидел рыцаря.
Ехал он на сивом пальфрее, не слишком-то элегантно развалившись в седле, а одет он был в кафтан, но без оружия, на алом кафтане белый лебедь. Пояса на нем не было, так что, наверняка, не был он опоясанным, но никаких сомнений у меня не было: был он рыцарем, все это было видно в его небрежной посадке в седле, и в гладко выбритой челюсти, в завитых локонах, и в том, как держал он поводья, как опирал правую руку о бедро. На мир глядел он взглядом, в котором одновременно присутствовали и скромность, и гордость, гордость по праву, гордость, но не гордыня, являющаяся результатом полноты и отваги. Весь он был мужским, солярным, активным; он владел собственным миром. И принадлежал он Богу Отцу, богу дня, Зевсу, светлому небесному своду. Он знал, как заговорить с дамой и как владеть мечом с коня; знал как галантно выиграть и проиграть — все это вычитал из его позы. Он знал, как держать речь и как привстать на колено в церкви, умел петь рыцарские романсы и аккомпанировать себе на лютне. Знал он, как быть щедрым как требовать денег и подарков; знал, как быть галантным и как быть наглым — и не только знал, он таким и был. Точно так же, как были все его последователи — кавалеры при рапирах и шпагах, кладущие голову на гильотину; и наполеоновские офицеры, верхом въезжающие во дворцы и рубящиеся кавалерийскими саблями в поединках, в одно и то же время, за все и за ничего; и английские офицеры из Легкой Бригады, те самые, затеявшие истинную атаку, и те, что из стихотворения Теннисона; и Оскар Уайльд, и Дориан Грей, и поручик Стурм, и Анджей Тжебиньский, и Кмитиц [72] .
72
Так, с Оскаром Уайльдом и Дорианом Греем, надеюсь, все понятно. Поручик Стурм (porucznik Sturm) — нашелся только как персонаж книги "Африканское уравнение" некоей Ясмины Кхадры; Анджей Тщебиньский (Andrzej Trzebi'nski), студент Варшавского Университета, поэт, погибший от рук нацистов; Анджей Кмитиц — персонаж романа Г. Сенкевича "Потоп".
Я же был хтоничным, земным, от женского, материнского начала, пассивным, я был Змеей, это мир мною двигал, а не я миром. И понял я, глядя на красавчика-рыцаря: ничто не изменилось, ничто не вырастет из этой смерти, ничто не поменяется, и я не изменюсь.
А когда вернулся я в свою комнату, брат фон Кёнигсегг уже ожидал меня и смеялся. Я и его тоже хотел убить, но ведь не мог, не было такой возможности, а он смеялся, чуть ли не лопался, бил себя ладонями по бедрам, пытался даже что-то сказать, только тот безумный смех мешал ему, не позволял выдавить из себя ни слова.
Я же выпустил из пальцев окровавленный ножичек, только сейчас; выходит, я всю дорогу шел с этим ножом в руке. И не знал, что теперь будет, что случится, но снова и снова понимал я величину моего поражения и напрасность всех намерений своих, пустоту стараний, а смех махлера Вшеслава был миром: он был тем миром, что дергает меня, что играет со мной будто кот с парализованной от страха мышью, трогает меня мир смехом Вшеслава, издевается надо мной, презирает меня, людской навоз, людскую скотину, отбросом людским, который представил себе, выдумал, что может быть кем-то другим, что может вывернуться наизнанку, как выворачивают наизнанку мех, в котором вода сделалась затхлой — и вычистить, и высушить на солнце, и наполнить новой, благородной, чистой водой.
Только не удастся так. Ведь просто невозможно. И спросил я мрачно у Вшеслава, про его планы. О том, чтобы купить оружие, лошадей и отправиться на север, в Орден. Спросил, понимая, что все это лишь жестокая шутка, точно так же, как жизнь насмеялась над моей матушкой, когда пал на нее королевский взгляд из вавельского окна; так же, как насмеялась надо мной, когда матушка умерла, и когда Вшеслав приказал мне убить Дёбрингера.
Так нет же, брат фон Кёнигсегг ответил, что мы отправимся на север, по Висле, до самого Мариенбурга-Мальборка, и там спросят меня, принадлежу лия я к какому-нибудь ордену, я же стану это отрицать; спросят меня, женат ли я, и я отвечу на это нет; скрываю ли я какую-нибудь телесную деформацию, и на это отвечу я отрицательно, ведь не спрашивают они про сердце, которое подтачивает мне червь печали; спросят у меня, не должен ли я кому, я отрицать стану и в доказательство покажу золото, которое желаю передать в сокровищницу Ордена; а еще спросят, свободный ли я человек, и тут я подтвержу это — ибо в моем истинно в-миру-пребывании министериал, за которого собирался я себя выдать, был уже человеком свободным — не слуга, как еще века назад.
А потом опять придет время подтверждать: и спросят меня, готов ли я сражаться в Палестине, хотя всем прекрасно известно, что никто в Палестину не выбирается; и готов ли я сражаться где-либо еще, куда прикажет мне идти Орден, и готов ли я заниматься больными, ибо, в конце концов, это орден госпитальеров, и готов ли я заниматься всяким ремеслом, всяким известным мне искусством, если только Орден мне прикажет, я же обладаю только мечным умением; и готов ли я подчиниться уставу — и на все это я отвечу утвердительно, а потом поклянусь.
Поклянусь соблюдать чистоту, отрекусь от собственности, и дам клятву послушания Богу, Деве Марии и тебе, брат Конрад фон Валленроде [73] и всем твоим наследникам, и уставу Ордена, до самой смерти. А через какое-то время после того я стану жить жизнью орденского брата, в белом плаще с черным крестом. То есть, ничего не будет у меня собственного, даже мои одежды и оружие, не будет у меня даже собственного сундука, ибо он мне никак бы не пригодился, поскольку все будет общим. Не буду я владеть какими-либо деньгами, и стану принимать я причастие семь раз в день летом, и три раза в день зимой; стану я молиться Господу Богу, Иисусу Христу и Богородице; не стану я есть мяса в пост, а так же по понедельникам, средам, пятницам и субботам; стану я работать и сражаться, и если погибну, сражаясь с язычниками, которых теоретически в округе уже нет, то в качестве мученика займу о деснице Господа Бога то место, которое освободилось, когда в преисподнюю были сброшены взбунтовавшиеся ангелы, слуги Люцифера.
73
Конрад фон Валленрод (Валленроде; нем. Konrad von Wallenrode; между 1330 и 1340 — 23 июля 1393) — 24-й великий магистр Тевтонского ордена с 1391 по 1393 год. (…) Хронисты-монахи, ненавидевшие Валленрода за то, что он был недостаточно щедр к церкви, изображали его еретиком и врагом Ордена, понесшим справедливую кару небес. Предание сделало из него даже литвина, который вступил будто бы в Орден с единственной целью — отомстить за разорение своей родины. Таким его вывел и Адам Мицкевич в поэме "Конрад Валленрод" (1828). — Из Википедии
И стану ли я тогда достойным крови моей?
Не знаю. Я размышлял об этом, когда мы садились на поезд до Киева, поскольку именно туда дальше всего можно было доехать по железной дороге. Кёнигсегг платил золотыми долларовыми монетами, потому мы имели двухместное купе исключительно для себя — впрочем, мало кто выбирался в том направлении в пассажирских вагонах, если не считать пары офицеров непонятного происхождения, в американских мундирах с польскими и словацкими нашивками на рукавах. Что вообще-то мало чего означало в те времена. И среди них тот самый блондин, которого я видел в истинном в-миру-пребывании на рынке на Клепарже, при гербе Лебедь.
В составе был всего лишь один пассажирский вагон — а кроме него три грузовых вагона, несколько платформ со спрятанной под брезентом артиллерией, устаревшим легким танком и покрытым шрамами бронеавтомобилем; имелся еще один вагон с солдатами охраны, с двумя ручными пулеметами на зенитных лафетах. Которые, естественно, на случай реальной атаки с воздуха, представляли собой чисто символическую защиту, зато они могли защитить поезд перед бандами: и если до линии Львов — Брест территория была безопасной, то дальше только лишь железнодорожная линия оставалась под контролем союзников, ее прикрывали два бронепоезда, венгерский и чешский, да вокзалы в самых крупных городах защищались гарнизонами, чаще всего это были поляки.