Вечный Грюнвальд
Шрифт:
Секретарь поглядел на меня, поднялся с места, указал на стул, на котором можно было присесть, поднял трубку телефона и по-немецки объявил мой приход.
— Хохмейстер примет вас немедленно, проходите, — отложив трубку, обратился он ко мне по-польски.
Я вошел. Великий Магистр сидел за письменным столом, выкрашенным той же краской, что и стол его секретаря. На шкафу висел серый монгольский дэли с черной свастикой, точно такой же, который носили солдаты; на самом же Великом Магистре был английский костюм из коричневого твида в елочку, с жилетом. Я подумал, что никакой англичанин не надел бы коричневый твид, засаживаясь за конторскую работу, но глава Ордена Дхармы вы этом костюме выглядел как-то совершенно к месту. Быть может это холодные стены бункера так и просили теплой, толстой шерсти.
Он поднялся из-за стола, подошел ко мне, протянул руку и без всяких церемоний представился на прекрасном немецком языке, в котором была слышна тень русского акцента:
— Хохмейстер Роман Николай Максимилиан Унгерн, барон фон Штернберг [79] .
Так это
79
Барон Роберт Николас Максимилиан (Роман Фёдорович) фон Унгерн-Штернберг (нем. Robert Nikolaus Maximilian Freiherr von Ungern-Sternberg; 10 января 1886 г. (29 декабря 1885 г. по старому стилю), Грац — 15 сентября 1921, Новониколаевск) — русский генерал, видный деятель Белого движения на Дальнем Востоке. Георгиевский кавалер. Автор идеи реставрации империи Чингис-хана от Тихого океана до Каспия. Преданный своими офицерами, он бежал к монгольскому дивизиону. Но начальник монголов велел связать спящего барона и оставить в степи, тем самым обеспечивая себе право безопасного выхода из зоны боевых действий. На следующий день партизанский отряд П. Е. Щетинкина подобрал связанного барона. Унгерна отвезли в Иркутск, а затем в Новониколаевск, где по приговору Сибирского ревтрибунала он был расстрелян. Ему было 35 лет. — Из Википедии
И так оно все и началось: затем я давал присягу, потом были очищающие ритуалы, после них — тренировки, потом была служба, а после того все как-то стало рассыпаться, каждый делал что хотел, и двумя годами впоследствии я все так же оставался в чине полковника-комтура, но на практике давно уже сорвал эполеты и пытался выбраться из горящей машины на полях под Танненбергом, и я резал ремни ножом, и мне это не удалось, так что я плюнул и готовился к смерти, а броневые плиты корпуса разогревались, как будто бы кто-то желал меня постепенно испечь в жестяной банке.
Я приклеил глаза к горячему перископу: в визир я видел все так же медленно давящий почву флагманский сухопутный крейсер хохмейстера, "Гаутаму", последний из флота в пять ландкройзеров, которые должны были раздавить Европу; "Гаутама", серый как сталь, украшенный черными свастиками и синими молитвенными лентами. Среди языков пламени, в скрещивающихся потоках свинца ленты шевелились, вздымаемые ветром и теплым воздухом, поднимавшимся над разогретыми орудийными стволами. Постоянно бил размещенный на борту колокол, и из этого звука, из шевеления лент вздымались к небу молитвы:
— Санти, санти, санти, — пели ленты,
Санти, санти, санти, — звонил колокол.
Свят, свят, свят, Господь Бог Воинств,
Sanctus, sanctus, sanctus, Dominus Sabbaoth!
Гате, гате, парагате, парасамгате, бодхи сваха.
И знал я, ибо видел это уже ранее: хохмейстер Штернберг сидел в средине, между машинным отделением и боевым мостиком, сидел голый, обрюзгший, и на его жирном теле младшие братья голубым пигментов нарисовали священные знаки, то есть: на груди чакрам Дхармы с восемью спицами, и третий глаз на лбу; и сидел хохмейстер Унгерн фон Штернберг, который был Буддой и бодхитсаттвой смерти и милосердия; и шептал хохмейсте свои бессловесные молитвы и размышлял о душах, плененных в кругу самсары, что покидают свои человеческие тела и не дано им будет достигнуть мокши [80] , а только возвратятся они на землю жить в грехе и лжи, жить иллюзиями, будто бы жизнь обладает значением, будто бы мир имеет смысл, будто бы страдание можно преодолеть.
80
Мокша — освобождение от круговорота рождений и смерти, синоним нирваны. Как термин Мокша чаше употребляется в джайнизме, чем в буддизме.
Сухопутный крейсер все время стрелял, стреляла носовая батарея и легкие пушки по борту, только известно было: серое чудище не переживет этой битвы, и Унгерн фон Штернберг погибнет под броней судна, потому что махновцев, поляков и большевиков поддерживала чешская авиация, а на поле битвы подлетали очередные эскадрильи пикирующих бомбардировщиков. В "Гаутаму" попали уже две бомбы, но, по счастью, они соскользнули по наклонной броне, и взрывы снесли лишь бортовые посты с бофорсами, а орудия, скрытые в казематах под броней все так же плевались огнем, разбивая большевистские полевые укрепления и убивая бойцов; и катился громадный "Гаутама" вперед на трех гусеницах, каждая из которых была шириной с deutsche Autobahn. Только судьба его уже была предрешена, у нас не было уже авиации, способной прогнать бомбардировщиков, никогда не было у нас толковой авиации, потому что Унгерн фон Штернберг в авиацию не верил, он считал ее чуждой евразийской душе, душе сухопутной, душе степи, коня, танка и ландкройзера. Так что авиацию он оставлял атлантической авиации, но сейчас не английские или ьам американские самолеты пикировали с воем сирен в сторону серого корпуса "Гаутамы", а штукасы [81] с чешским триколором на хвостах. Но еще стреляли носовые батареи, на мостике наводящий на цели фенрих все время прижимал глаза к окулярам дальномера, а офицер-артиллерист все время выкрикивал приказы в интерком, и снаряды толщиной с древесный ствол один за другим разбивали большевистские бункеры, в которых находились сейчас поляки и украинцы.
81
Юнкерс Ю-87 "Штука", "Штукас" (нем. название "Юнкерс", рус. прозвище "певун", "лаптёжник", реже — "лапотник") (нем. Stuka = Sturzkampfflugzeug — пикирующий бомбардировщик) — одномоторный двухместный (пилот и задний стрелок).
Только судьба его уже была предрешена, и в воздухе уже висели бомбы, которые уничтожат "Гаутаму", причем — вскорости, и застынет его тихий, дымящийся еще корпус, и заснет "Гаутама" на полях под Стембарком [82] , и оставят там его: ржавеющий, порастающий молодыми березками труп, и в его теле станут организовывать концерты с показами лазеро и пиротехники [83] .
А после того, как "Гаутама" остановился, когда после очередной бомбы стихли последние из его пушек, именно тогда мою горящую "пуму" погасили поляки и вытащили меня из корпуса, и только я выжил из всего экипажа, и я обратился к ним по-польски:
82
Стембарк (Stembark) — 15 июля 1410 вблизи Стембарка произошла Грюнвальдская битва, в немецкой литературе называемая Танненбергской битвой или Первой битвой при Танненберге. Вторая битва при Танненберге — (26–30 августа 1914 года) — крупное сражение между русскими и германскими войсками в ходе Восточно-Прусской операции Первой мировой войны. В российской и советской историографии данное сражение известно как "самсоновская операция", "самсоновская катастрофа", "операция Гинденбурга".
83
Возможно, ассоциация с повестью Анджея Брыхта "Дансинг в ставен Гитлера" (советский перевод: "Иностранная литература" № 3 1967 г.). Кстати, о фашизме там мало, книга посвящена польской молодежи шестидесятых годов. Фабула повести проста: в одном из маленьких городов Польши, где была одна из ставок Гитлера, построили увеселительный центр с дансингом. Место на развилке дорог, народу много: доход хороший. Одно весьма смущало: на строительстве ставки работали военнопленные, и по окончании строительства их расстреляли. Смущало и другое: герой повести, воевавший в этих краях, спросил некоторых из танцующих: "Можно ли танцевать на костях?", и получил ответ: "Ну и что?".
— Дзенькуе, панове!
А они на это отлаяли, что "панове" кончились на залещицком шоссе, и это было ошибкой, что я обратился к ним по-польски, потому что меня приняли за предателя или шпиона — ведь на броне моей "пумы" не было каких-либо знаков принадлежности: ни свастики Ордена, ни черного флага махновцев, ни красного большевистского, ни польской шахматки, ни чешского триколора.
У меня был хороший экипаж. Молодой водила управлял машиной весьма дерзко, так что из леса мы выскакивали лишь на мгновение, только чтобы выстрелить, и нашу черную броню помнили, когда мы выскакивали из леса, и помнили наше орудие, плюющее огнем и разбивающее их машины с укреплениями, но не помнили, что, снуя между сражающимися, мы палили из пушки и пулемета о всех, сражались с каждым, кото только могли увидать в прицел.
Моего водилы уже не было в живых, остальных из экипажа — тоже, а я жил, пока поляк не приставил мне ко лбу советский пистолет и не выстрелил; и я уже не жил, вот только совершенно не понимаю, на кой ляд меня из той горящей "пумы" вытаскивали, и эта смерть — равно как и все остальные — погружена во ВсеПашко, продолжает ВсеПашко, точно так же, как всякая жизнь продолжает ВсеПашко, так что я и живой, и мертвый, и хороший, и плохой, и победивший, и проигравший, и достойный, и недостойный. Но более, сильнее чувствую то, чего во мне больше, а больше во мне смерти, чем жизни.
А в истинном в-миру-пребывании, отделяю, брат фон Кёнигсегг сделал так, что дал я обеты и получил одеяние с черным крестом, получил постель в общем зале и получил право сражаться ради Ордена, право на ежедневные молитвы, на посты и на дисциплину, и все это должно было привести меня на небо, в которое я обоснованно не верил. Ибо не было неба и нет: есть только смерть после смерти, ведь не могу я назвать это жизнью, это — когда злой божок заставляет меня, ВсеПашко, действовать, хотя ведь ВсеПашко — это не я, ведь я — это только Пашко, тот единственный, которым был на самом деле, зачатый в грехе, рожденный в страданиях, который, будучи дитятей, жил в позоре и унижении матушки своей, а потом и в собственном позоре человека без дома и места, в собственных грехах и собственном безумии, пока, наконец, не умер, без смысла и без причины, и ни за что, и вся жизнь моя была словно кошмарный сон; и все же: и жизнь, и Пашко — это я, и я — это Пашко, и Пашко был сам, а не что-то заставляло его быть, так что я есмь и не есмь, и не только потому, что это злой всебожок меня направляет в жизни, но и потому, что я — это не я, я не Пашко, я злой демон полного спектра ненависти, я злой и черный божок, который час себя складывает в жертву на собственном алтаре, и других я встречаю лишь во снах, в неправде, а так я сам, одинешенек, все сам и сам, сам-один, я собственная пытка и собственный палач, и собственная боль, и лишь самим собой не являюсь, нет "я", имеются только "мы", мы, Пашки, слитые воедино.