Вечный зов. Знаменитый роман в одном томе
Шрифт:
Олька поняла, о чем он спрашивает, встрепенулась вся, вытянула замотанную платком голову, часто задышала.
— Жалеешь меня?
— Да нет… — сказал машинально Семен.
— Ишь ты, гусь! — еще больше задыхаясь, прохрипела Олька. — Не жалко, значит! Ну да… что я тебе? Пришел — увидел, ушел — забыл…
— Что ты к словам-то придираешься? — рассердился и Семен. — По-человечески надо же… И говорить, и понимать.
— По-человечески! А вот ты… поймешь разве?
— Так ты расскажи…
Неожиданно Олька всхлипнула, уткнулась ему в грудь. Он почувствовал ее горячий лоб, растерялся, подрагивающими руками погладил по девичьим плечам, ощутив до пронзительности их беспомощность и доверчивость.
— Ну что ты, Олька? Не надо…
— Не надо… Конечно, не надо, —
— Да я же и не знал, что… что тут живешь ты.
— Вот и не ходи больше. А Вахромеев пусть ходит. После войны они договорились с Капитолиной пожениться. Капитолина влюбилась без памяти. Сколько было в отряде партизанских мужиков — она хоть бы тебе что, а тут в два или три вечера влюбилась. Вот как бывает непонятно. «Хочу, говорит, чтоб к концу войны от тебя ребенок уже родился. Ты воюй, а я твоего сына хочу в это время в себе носить». Ты это ее желание понимаешь?
— Не знаю, — сказал Семен, чувствуя, что Олька говорит о чем-то большом и важном совсем не по-девчоночьи, по-взрослому.
— А я понимаю. Капитолина добрая. И Вахромеев тоже. Это хорошо, что они встретились друг для друга.
— Конечно… Ты знаешь, Оль, — сказал вдруг Семен, улыбнувшись, тронул ее за плечо, — ты тоже добрая и тоже встретишь такого же парня, который тебя полюбит, как Вахромеев…
Олька поежилась, отодвинулась от его руки, замолчала. Семен, чувствуя какую-то свою вину перед ней, тоже ничего не говорил. Они стояли и молчали, а над ними печально горели звезды.
— Ладно, я тебе расскажу, почему я… как все произошло это, — тихо проговорила, почти прошептала Олька, потуже завязывая платок. — Я тоже хотела вместе с Зойкой и Капитолиной в партизанский отряд. Но меня попросили остаться тут. Лукашевка же станция хоть небольшая, а через нее поезда идут и идут. Я должна была следить, куда они идут, сколько и с чем составы. Кого-то надо было оставить, вот меня и оставили. И я следила, раз в неделю ко мне из отряда приходили, я им все передавала. А когда не приходили, значит, нельзя было, тогда я в условленном месте знаки оставляла…
— Какие знаки?
— Ну, всякие… Если клала три камешка один за другим, значит, три состава с разной техникой на Курск прошли. Ежели укладывала их кучей, значит, на Льгов. Каждый камешек значение имел. Плоский — танки, круглый — пехота… Целая азбука была у нас составлена. Но лучше, когда приходили. На словах-то все можно подробнее… И что на станции делается, что в селе.
Теперь она стояла, опустив голову. Будто забыла, что дальше ей говорить, и мучительно вот вспоминала. И вдруг опять еле слышно всхлипнула и заскулила тихонько, как щенок.
— Не надо, Оль, рассказывать, коль тебе трудно, — проговорил Семен.
— А у меня красивые волосы были, я их боялась, — неожиданно сухим голосом произнесла девушка, смахнула пальцами слезы с ресниц. — Потому что однажды три немца остановили среди поселка. Патрули. Платок сорвали с меня, волосы упали на плечи, они начали их… лазают в них холодными пальцами, бормочут по-своему. Один даже понюхал их. Потом спрашивает по-русски: «Где твой дом? Пошли!» Что же мне делать? Повела, иду, а сама думаю: на улице же, среди бела дня, не посмеют со мной ничего… А коли там, дома… Ну, там видно будет. У меня в сенях граната припрятана, может, сумею схватить… Они привели меня. Мать побледнела. Один немец, который волосы нюхал, говорит:«0го, матка тоже не старая… Не пускай свою дочь на улицу, а то солдаты увидят…» И загоготали все, ушли, громыхая сапогами. Мать говорит: «Слышишь, надо скрываться, чует мое сердце…» — «Ты, — говорю ей, — иди, а я не могу, ты же понимаешь… А волосы я обрежу…» А мать свое: «Олюшка! Я глаза ихние видела, надо уходить от греха». — «Да ты подумай, говорю, как я объясню своим, из-за чего уйти из поселка хочу, чего испугалась…» — «А так и объясни. Я сама вот объясню, нечего девку тут держать, давай укажи мне, как партизанов твоих найти, где они? Сама я твое дело лучше делать буду!..»
Над разрушенным поселком по-прежнему стояло полнейшее безмолвие, не лаяли собаки, их просто не было, немцы, объявившись тут в конце октября 1941 года, перестреляли их за неделю. Где-то, наверное, возле кирпичного сарая, служившего клубом, вспыхивал временами девичий смех и тут же гас, как бессильный огонек. Семену показалось вдруг нелепым и непонятным то обстоятельство, что поселок лежит в развалинах: ведь войны никакой нет, а те жестокие бои, в которых он сам участвовал под Сталинградом и тут, под Курском и Льговом, не то приснились ему, не то он когда-то видел все это в кино.
Олька вернула его к действительности своим уставшим, измученным голосом:
— Отец мой погиб на финской, с мамой мы, с дедушкой да бабушкой жили недалеко за Орлом, в деревушке Шестоково. А перед самой войной сюда переехали. Матери было сорок семь лет, но ее годы ей никто не давал, она была и в самом деле как девчонка, красивая, легкая. Немец тот правильно и сказал, что мама не старая… Ну, волосы я под корень обрезала и в самом деле стала думать, как же быть мне теперь, может, и вправду пусть мать объяснит все в отряде, мне самой этого не сделать, да и стыдно, а я могу и составы подрывать, как Зойка с Капитолиной… Жду я человека из отряда, а его все нет и нет. Это было осенью сорок второго, партизан в болота тогда оттеснили, никто и не мог ко мне прийти… И вечером… Дождь шел, помню, холодный, осенний. Загалдели, затопали в сенях, слышим. Мать опять побледнела и только сказала: «Вот оно… Я говорила!»
Голос у Ольки совсем обессилел, прервался, она часто и тяжко задышала, опять заплакала и потянула ладони к глазам.
— Нет, я не могу! Я самое страшное видела! Они маму на моих глазах изнасиловали…
— И не надо, хватит, — сказал Семен поспешно, чувствуя, как копится у него под черепом какой-то горячий взрыв.
— Что хватит? Что хватит? — Голос девушки вдруг зазвенел от ненависти. — Тебе… и слушать невмоготу, а мне… Нет уж, послушай, ты! Чтоб знал, с кем воюешь!
— Да я знаю… Оля! — Он дотронулся до ее плеча.
— Не знаешь! Это я знаю! Разве это люди? Их разве женщины рожают?
Прокричав это, она затихла, лишь подрагивало ее плечо. Потом она повела им, требуя убрать руку, долго молчала, разглядывая что-то в темноте перед собой, кажется — белеющую посреди сруба печь, ладонью поглаживала бревно будущей стены дома.
— Их было четверо, немцев, — прежним уставшим голосом продолжала она. — Те трое и еще один какой-то… Они пришли пьяные, завалили стол фляжками, банками, объявили, что в гости пришли, керосину в канистре принесли. Предусмотрительные. Керосину в деревне ни у кого не было, как подступает ночь, пораньше укладываются все, чтоб засветло… Сами заправили лампу, зажгли. Потом тот, который нюхал мои волосы, подошел, смеясь, ко мне, сорвал платок, и смех его застыл на хорячьей морде. Лицо у него было острое, как у хорька. И глаза выпучились, чуть не полопались. Волос у меня не было, а вся голова в струпьях… Это бабка моя: «Что, говорит, делать-то, внученька, серной кислоты у меня где-то маленько есть в пузырьке, давай сожгем маленько кожу, тогда, может, побрезгают, не опоганишься об них, у бабы должна быть и душа, и тело чистыми, а болячки заживут». Я и… Только я не знала, что это так больно… Ну, да это ладно… В общем заревел немец коровой, кинулся почему-то к бабке, будто знал, что она меня научила, затряс ее. Она ему стала объяснять, тыкая в меня пальцем, что, мол, неизвестная болезнь девчонку начала есть, может, и заразная. «Ладно, — сказал немец по-русски. Долго они тут хозяйничали, сволочи, по-русски многие научились говорить. — Ты, старуха, ступай на улицу, не мешай нам…» И вытолкал бабушку в сени, захлопнул дверь. А деда не было дома, он в лес за хворостом пошел с обеда и еще не вернулся. Потом немец подошел к столу, начал пить прямо из фляжки. И вдруг крикнул что-то по-своему тем троим. Они набросились на мать, повалили ее прямо на пол, оборвали на ней худенькое платье. Прямо один немец схватил ручищей за ворот и рванул… Как она, мама, кричала и билась, они втроем ничего с ней сделать не могли. Потом один схватил банку с консервами и ударил ее по голове…