Век вожделения
Шрифт:
— Да, — мечтательно молвил Жюльен, — мы, как ты говоришь, быстро завоевываем поддержку. За последний год число наших последователей выросло на пятьдесят процентов: от восьми до двенадцати…
— Ха-ха, — выдавил Варди и поднялся. — Шутка не нова, но всегда эффектна. Мне пора идти; надеюсь, ты справишься с припадком мазохизма… Время от времени на него находит, — объяснил он Хайди. — Это как приступ малярии. Может быть, вы окажете на него целительное влияние.
— Хотелось бы, — холодно сказала Хайди, — но мне тоже пора.
— Не надо! — взмолился Жюльен. — Почему вы не можете остаться и еще немного выпить?
— Хорошо, но что подумает профессор?
— Самое худшее — ха-ха! — откликнулся Варди тоном, галантно
— Как вам нравится мой друг? — спросил Жюльен после ухода Варди.
— Сначала он произвел на меня ужасное впечатление. Теперь же он кажется мне очень милым.
— Не надо недооценивать Варди, — сказал Жюльен. — Его мозг сродни самозаводящимся швейцарским часам. Но, хотите верьте, хотите нет, у него комплекс насчет женщин выше его ростом. Они мешают ему развернуться; поэтому он и становится таким напыщенным в вашем присутствии.
Хайди вздохнула.
— Чужие комплексы — всегда загадка. — Она вспомнила об ожоге у Жюльена на лице, который он по-прежнему старался ей не показывать.
— Верно. К примеру, я никогда в жизни не смогу осмыслить ваш комплекс по поводу разрыва с Церковью. В то же время для вас он так же важен, как для нас — разрыв с партией.
— Я вам об этом рассказывала?
— Нет, но были кое-какие намеки, об остальном же нетрудно было догадаться.
Он сел на подоконник в неглубоком алькове, привалившись спиной к стальной решетке. Узкую улочку уже окутывали сумерки; в нескольких окнах гостиницы напротив уже зажегся свет, и за жалюзи начинали шмыгать тени. Внизу раздался женский голос: «Marcel! Tu as oublie ta bicyclette! [14] » Тот факт, что Марсель ушел, забыв, что приехал на велосипеде, казался одной из маленьких поэтических тайн, которыми изобилует жизнь и которые никогда не удастся разгадать. В голове у Хайди мелькнула неясная мысль о том, что стоило бы повнимательнее отнестись к таким тайнам: вдруг в них есть какой-то ключ? Захватив рюмку, она села на другом конце подоконника, опершись о решетку локтем, и посмотрела вниз. Зрелище людей, не спеша бредущих по двое-трое в предвкушении аперитивов расхлябанной, шаркающей походочкой парижан с Левого берега, подействовали на ее настроение умиротворяюще. Она вспомнила, что уже несколько часов не думала о Феде, и ее сердце сжалось от знакомого чувства сладостной боли. Жюльен снова говорил, теперь уже на другую тему; она пропустила начало.
[14]Марсель, ты забыл свой велосипед! (фр.)
— …причина, по которой Европа валится к чертям собачьим, — это, конечно, то, что она признала конечность личной смерти. Этим актом отречения мы перерезали свою связь с бесконечностью, изолировали себя от Вселенной, или, если хотите, от Бога. Эта утрата космического сознания, последствия которой заметны всюду — в рассудочном характере современной поэзии, живописи, архитектуры и так далее, — привела нас к поклонению новому Ваалу — Обществу. Я не имею в виду обожествление Тоталитарного Государства или даже Государства как такового: истинное зло — это обожествление общества. Социология, общественные науки, социальная терапия, социальная интеграция, все прочее «социальное»… Раз мы признали смерть конечной, на смену Космосу пришло Общество. У человека нет больше прямых сношений с Вселенной, звездами, смыслом жизни; все эти космические сношения монополизированы, а все трансцендентные импульсы поглощены новым фетишем — «Обществом». Мы больше не говорим о Homo Sapiens, человеке разумном; мы говорим об «индивидууме». Мы не устремлены больше к доброте и благодеяниям; наша цель —
— Что?
Он нервно поморщился.
— Я вас утомляю. Я бы предпочел заняться с вами любовью.
— Лучше уж продолжайте говорить. Жюльен натянуто рассмеялся:
— Допустим, вы правы. Но почему?
— Потому что я умею хорошо слушать, а еще потому, что мне интересно.
— Хорошо. — Жюльен покорно сложил руки. — Я имел в виду вот что. Поскольку религиозные убеждения заменены социальным идолопоклонничеством, мы все обречены на гибель в качестве жертв своей мирской лояльности.
— Разве это не то же самое, что пасть в религиозной войне?
— Нет. В религиозной войне вам было даровано хотя бы то утешение, что вы отправитесь в рай, а ваш противник — в ад. Но дело даже не в этом. Суть в том, что обожествление общества влечет за собой культ логистики и целесообразности. Теперь представьте, что целесообразность осталась единственным критерием; умножьте этот фактор на эффективность современной технологии, и пусть произведение будет задействовано в конфликте, где задета безграничная мирская лояльность. Неизбежным результатом будет взаимное истребление. Единственную, отчаянную надежду на предотвращение катастрофы сулит лишь возникновение новой трансцендентной веры, которая смогла бы оттянуть людскую энергию с «общественной нивы» в просторы космоса — тогда восстановятся прямые сношения между человеком и Вселенной, а у мотора целесообразности появятся тормоза. Иными словами: рождение новой религии, лояльности космосу, с приемлемой для человека двадцатого века доктриной.
— Кто же ее изобретет? — спросила Хайди.
— В этом и загвоздка. Религии не изобретают, они материализуются из ничего. Подобно тому, как, благодаря конденсации, из газа получаются капли жидкости.
— И все, что мы можем, — дожидаться, когда это произойдет?
— О, пока можно забавляться с программами и платформами. Но результат от этого не изменится.
Улица под ними гудела от сумеречной жизни, всегда просыпающейся в часы, когда по долине Сены разливается особый голубой свет. В открытом прилавке молочной лавочки выставка бесчисленных сортов сыра постепенно расплывалась в неяркий натюрморт под названием «Различные сыры, 195…» Заскучавший полицейский рассматривал гирлянду мирно почивших кроликов, развешанных на крючьях напротив магазинчика битой птицы; его заложенные за спину руки поигрывали белой дубинкой. Все тот же голос, обладательница которого так и не показывалась на глаза, продолжал взывать: «Marcel! Marcel! Tu as encore oublie ta bicyclette!» Тайна сгущалась, вместе с ней сгущались вечерние тени. За углом, на Университетской улице, уже зажигались огни.
— Почему вы не пишите, а возитесь с платформами и спорите с полудевственницами? — спросила Хайди.
— Потому что я больше не могу писать, — ответил он безразличным тоном. — Я говорил вам об этом еще в первый раз, в такси, только тогда я подвыпил, и речь вышла слишком торжественной. — Он слез с подоконника и стал рассеянно расхаживать по комнате. Хайди совсем запамятовала, что он прихрамывает; в эту минуту хромота сильно бросалась в глаза. Он заметил ее взгляд, и хромота почти прошла.
— Это, — пояснил он с гримасой, — а также шрам у меня на физиономии — воспоминания о битве при Теруэле в 1937 году от рождества Христова. Испания была последним актом в комедии невинности — климаксом, апофеозом великой буффонады, предшествовавшей Падению. Кстати, там был и Варди. Это вас удивляет, не правда ли? Он то и дело ронял из рук винтовку и никогда точно не знал, в какой стороне фронт, но выстоял до самого конца… Я лежал в госпитале, когда газеты написали, что последние могикане Революции все как один признались в шпионаже и взмолились о пуле в затылок, подобно корчащемуся от боли, требующему морфия.