Век вожделения
Шрифт:
На этот раз его слова звучали менее туманно, чем обычно, и в голосе его звучал непривычный пыл, сопровождаемый спазмами лицевых мускулов. К удивлению отца Милле, Жюльен, внимавший речам Сент-Иллера с куда большим вниманием, чем чьим-либо еще до него, неуверенно проговорил:
— Мне становится близка ваша точка зрения.
— Вот и отлично, — одобрил Сент-Иллер, — хотя и не удивительно, учитывая сходство наших аксиоматичных убеждений. Нет нужды напоминать, что разница во взглядах у людей с одинаковыми аксиомами всегда может быть отнесена на счет языковых и грамматических отличий; в периоды же кризиса они до того стираются, что семантический Вавилон заменяется откровенным языком трагедии. Ведь человек получает вызов судьбы, выражаемый простейшими предложениями, так что и ответ должен иметь форму утверждения, без всяких условных наклонений. В языке судьбы существительное — всегда утвердительный символ, глагол
Сент-Иллер ринулся к двери. Перед лестницей он еще раз обернулся, и Жюльен обнаружил, что его лицо иногда может быть вполне спокойным.
— Будьте уверены: надлежащий сигнал дойдет до вас, когда пробьет срок.
Он помчался вниз по лестнице, неуклюже размахивая руками и перепрыгивая через три ступеньки, и мгновенно исчез из виду.
Отец Милле встретил Жюльена снисходительной улыбкой.
— Не могу понять, — посетовал он, — как вы или любой другой можете принимать его всерьез.
Жюльен налил себе полную рюмку и присел на подоконник. Он чувствовал опустошение и страдал от ощущения нереальности происходящего, охватывавшего его теперь все чаще и чаще. В маленьком отеле на другой стороне улицы в нескольких окнах уже горел свет. За занавесками, как всегда по вечерам, сновали тени, отчего узкая улочка становилась мирной и совсем домашней. Из заведенного кем-то граммофона неслась самая популярная песенка сезона «Моя радиоактивная малышка». На этой улице даже угроза Апокалипсиса начинала казаться сморщенной и нестрашной: когда в небесах появятся четыре коня, жители квартала заторопятся в букмекерские конторы, чтобы успеть сделать ставки.
Вспомнив вопрос отца Милле, Жюльен сказал:
— Он как раз заслуживает, чтобы его принимали всерьез.
Отец Милле добродушно посмеялся и тоже встал.
— Очень полезная встреча, — пророкотал он, — просто очень. Надеюсь, как-нибудь в другой раз мы возобновим начатый разговор.
— Пока я еще не слышал вашего ответа, — спохватился Жюльен.
— Все по-старому, мой милый друг, все по-старому: старый символ, старый жест, как выражается ваш старый знакомый.
Он уже ушел, а по кабинету все еще перекатывалось эхо его бодрого смеха.
Жюльен снова уселся на подоконник. Улица полнилась шаркающими шагами вечерней толпы, боящейся опоздать к ужину. По мостовой метался продавец газет, выкрикивая последние новости с процесса в Венограде; по всей видимости, профессор Варди и его сообщники признали свою вину и осуждены на казнь через повешение. Жюльен глотнул бренди с чувством облегчения: встреча прошла примерно так, как он ожидал: он сделал все, что мог, и заручился алиби перед собственной совестью. Достаточно было всего лишь тени надвигающихся событий — и от последней стяжки, удерживающей фактуру гибнущей цивилизации, не осталось и следа. Дюпремон прав: слишком поздно — или слишком рано. Или и то, и другое.
V Мост через поток
Леонтьев очнулся в полдень с чувством похмелья средней тяжести. С тех пор, как он стал подрабатывать в «Кронштадте», это случалось с ним примерно трижды в неделю. У него начиналось сильное сердцебиение, которое продолжалось подолгу с периодическими передышками; ему было страшно. Это было неосознанное, наплывами находившее на него беспокойство, без которого он уже не мог думать ни о чем вообще: то его отхватывал ужас, что он вызовет неудовольствие у Пьера и потеряет работу; то становилось страшно, что издательство притянет его к суду за то, что он не сдал рукопись в положенный срок и, видимо, не сдаст ее уже никогда; порой ему начинало казаться, что его схватит тайная полиция, чтобы отдать в лапы Грубера и его подручных. Одна половинка его мозга никогда не сомневалась в необоснованности всех этих страхов: он был одной из главных «изюминок» «Кронштадта»; издатель наверняка почувствовал облегчение, что книга благополучно скончалась, не появившись на свет, «Служба» же давным-давно утратила к нему всякий интерес. Однако все эти аргументы не помогали ему совладать с беспокойством, имевшим определенно физические причины и зависевшим от ритма его сердцебиения и давления в сосудах головного мозга. Хуже всего было именно это давление; его можно было сравнить с необходимостью носить туфли на размер меньше своего, только вместо туфель был череп, а вместо раздавленных пальцев — мозг. Мучение было до того нестерпимым, что ему хотелось, чтобы давление поднялось еще и раздавило его серое вещество в студень, прервав раз и навсегда его страдания.
Всякий раз, проснувшись в таком состоянии, он божился, что этого больше не повторится, но потом, выпив определенную дозу, уже не мог остановиться, и все повторялось снова. Он просил баронессу останавливать его, увидев, что начинается перебор, но
Самым странным в этой изощренной пытке было то, что Леонтьев прекрасно знал, как положить ей конец. Следовало всего-навсего подставить голову под струю холодной воды, махнуть крохотную рюмочку бренди, проглотить за завтраком таблетку бензедрина — и через полчаса он снова станет нормальным человеком. Исцеление было под рукой, но для этого нужно было встать, а ему не давал сделать этого животный страх; единственной защитой от него было бы забраться обратно в материнское чрево, а в отсутствие такой возможности — скорчиться в растерзанной постели, замотавшись в серые простыни и нечистое одеяло. По его вискам стекал пот, даже лохматые брови источали влагу; в отличие от шевелюры, где проглядывало всего несколько серебряных нитей, щетина на его щеках и завитки волос на груди были белы, как снег.
Леонтьев заставил себя снова забыться сном. Но вместо облегчения забытье одарило его невыносимым, хотя и хорошо знакомым кошмаром, который будоражил его снова и снова с тех пор, как он забросил книгу. Это был сон о Зининой смерти. Согласно официальному сообщению, она погибла в автомобильной аварии; однако Леонтьев видел один и тот же сон, в котором она кончала с собой, медленно, почти лениво вываливаясь из окна высокого здания. Самого падения он не видел, глазам представало только зрелище того, как она, пятясь назад (оставаясь лицом к комнате, откуда за ней, засунув руки в карманы халата, наблюдает он), вылезает из окна. Он не пытается спасти ее, да она и не ожидает этого от него; видимо, переваливаясь на четвереньках через оконную раму, она выполняет какую-то их негласную договоренность. Ее круглое лицо украинской крестьянки украшает загадочная улыбка. Затем улыбающееся лицо и согбенная фигура исчезают — начинается невидимый ему полет к тротуару, тридцать метров высоты… Перед его глазами остается только опустевший оконный проем.
Леонтьев вздрогнул и проснулся с изображением окна, запечатлевшегося на внутренней стороне век, подобно картинке, появляющейся в глазах после долгого созерцания слепящего света. Ему показалось, что он хотел этого сна, что, засыпая, он стремился не к успокоению, а к наказанию. Теперь можно было вставать. Он добрался до раковины и с облегчением почувствовал сбегающие по волосам и по шее струи ледяной воды.
Спустя час, Леонтьев, уже обретший нормальное состояние, вошел в ресторанчик, где он привык обедать. Ресторанчик располагался на узкой улочке, карабкающейся к вершине Монмартрского холма, и посещался, в основном, таксистами, рабочими муниципальной службы, занятыми нескончаемой прокладкой труб на соседней улице, и двумя пожилыми клерками, корпевшими в ближайшем налоговом управлении. Столы здесь были застланы разрисованной бумагой, и только для Леонтьева и клерков в знак признания их общественного положения стелили настоящие скатерти.