Великая Мечта
Шрифт:
– Я не знаю.
Они опять сменили позы. Сидящий за столом уронил лицо в ладони, сидящий сбоку раздвинул руки в стороны и устало, с покряхтываниями и постанываниями, потянулся, а тот, кто заглядывал мне в лицо, шепотом выругался и прижег очередную сигарету.
– Все! Стоп! Ты свой выбор сделал... Иди сейчас в камеру и собирайся на тюрьму.
Сидящий за столом вдруг оглушительно прокашлялся и встал, и оказался мужчиной немалых габаритов, длинноруким и гибким в поясе; он лег животом на столешницу и грубо сгреб в кулак ворот моей рубахи.
– Подождите. Мы его оформим только к утру. А до утра – времени полно. Давайте его отмудохаем. Отвезем в лес, пристегнем к дереву и пообщаемся по-людски...
–
– Позвонишь, позвонишь. Сейчас договорим – и позвонишь. Мы все законы соблюдаем до мельчайшего миллиметра. Звонок адвокату – будет обязательно. Но учти: мы всех твоих адвокатов на хую провернем десять раз. А тебя – закроем по-любому. Ты нам надоел. Ты все время врешь и не желаешь нам помогать. А мы – из МУРа. Кто нам не желает помогать – тот, значит, плохой человек. Злой и нечестный. Если хочешь, чтобы мы были на твоей стороне – будь тогда на нашей. Ты, вообще, на какой стороне? На нашей? Или – как сейчас модно – на своей?
– Никогда об этом не думал.
– Тогда иди в камеру. И подумай, на чьей ты стороне. Часов в одиннадцать будь готов. Придет автозэк. Будем тебя оформлять по сто второй статье Уголовного кодекса. За убийство с особой жестокостью.
– Дайте телефон.
– Телефон – вот, на столе стоит. Но прежде чем ты снимешь трубку – имей в виду, что до того момента, как ты ее снимешь, – ты у нас пока подозреваемый. А если снимешь – станешь сразу обвиняемым. А это очень серьезно. Совершено убийство. Особо тяжкое преступление! Не имеет срока давности!! Наказание – вплоть до высшей меры!!! Ты едешь в тюрьму прямо сегодня...
Но меня обманули. Никуда не повезли. Вызвали конвоира, и тот отвел меня в камеру предварительного заключения. Цементный пол, вереница из шести стальных, крашеных черным лежаков, щербатые темно-зеленые стены. Не тюрьма, но и не свобода.
Я сидел в шестиместке один.
Одному хорошо. Одиночество я принял как подарок. Очевидно, внутренние правила предписывали содержать подозреваемых в особо тяжких преступлениях отдельно от остальных злодеев. Хуже было бы, если бы ко мне подселили какого-нибудь урку с десятью судимостями, или взятого за пьяную поножовщину бытовика, или беспаспортного бродягу с тремя классами образования, или какого-либо другого носителя элементарного сознания. Нет, я сидел уединенно и неплохо отдохнул.
Здешняя жизнь мудро организовывалась по мексиканскому принципу. Арестованных не кормят – на это есть родственники. Арестованным не выдают постельное белье – незачем. Арестованных не водят на прогулку – не предусмотрено. Арестованный ведь не в тюрьме, а значит, государство не взяло на себя обязанность его содержать. Арестованный – считайте, свободный человек. Однако сидит под замком, одновременно исподволь начиная проникаться правилами казенного быта.
Допустим, с утра тебе понадобилось поссать, а в сортирной дыре вода не течет – экономия. Следует подойти к двери и заорать что есть силы, чтобы старшой пустил воду.
Если старшому не лениво, он крутит вентиль, и во всех десяти – или сколько их там есть – камерах из дырок в стене начинает изливаться холодная струя. В моей хате две дыры, одна над другой – из верхней льется предназначенное для обмыва лица, из нижней очищается параша. За две минуты надо успеть опростаться, сполоснуть рожу и рот и особой маленькой тряпочкой минимально привести в порядок желтый кафельный пол окрест урыльника. Потом старшому надоедает, и он крутит вентиль в обратную сторону. Следующие две минуты будут в обед, и еще две – в ужин, хотя ни обеды, ни ужины, повторяю, не предусмотрены. Еду мне носит жена, каждый раз в середине дня. Хлеб, колбаса и бутылка питьевой воды. Пожевав, я подходил к затянутому железом оконному проему и грустил. Слишком заманчивым и вкусным казался запах воли. Вдобавок к решетке снаружи прилагался сплошной железный лист, укрепленный вертикально. Весь в дырах. Всякая дыра диаметром не более сигареты. Мизинец – и тот не просунуть. Еще бы. Просунутым мизинцем преступник всегда может подать сигнал своим оставшимся на свободе друзьям.
Кто-то ведь трудился над этой железной простыней, размышлял я. Пробивал дрелью отверстия. Потел. Прерывался на перекуры и обеды. Получал оклад и премию. Дырки усеивали правую сторону гуще, левую – реже; безусловно, в какой-то момент работяга притомился и стал филонить. Иди пробей двести пятьдесят отверстий в железном листе!
В любом случае я ничего не рассмотрел ни с правой стороны, ни с левой. Слишком малы дыры. Глаз уловил какие-то пятна, фрагменты неизвестно насколько отдаленных строений. Я перестал всматриваться, сунул руки в карманы, от души пнул ногой ближайший стальной угол ближайшей шконки и неожиданно для самого себя вполголоса задудел какую-то пенитенциарную мелодию – гибрид «Мурки» и «Таганки».
На улице-то лето, пацаны, июнь, плюс двадцать пять. Хорошо в такой день вытащить себя, угрюмого и погруженного в заботы, куда-нибудь к озеру, в компанию одноклассников. Побегать, попинать в удовольствие футбольный мяч, чтоб вышел первый пот – кислый, бытовой, потом второй – табачно-алкогольный, нездоровый, а также и третий – самый соленый и молодой, – и после часовой беготни искупаться в непрозрачной, серо-зеленой воде, у поверхности почти горячей, а на глубине едва не ледяной из-за бьющих со дна ключей; всласть наплаваться, нахохотаться, обшутить друг друга и обстремать, а потом выпить: кто пешком – пьет пиво, кто за рулем – водичку; еще полчаса постоять, потрепаться, а потом разойтись; конные развозят пеших. И вернуться в работы, в дела, в расклады, к женам и детям.
Хорошо все это проделать в московском июле, когда воздух утром сырой и карамельно-терпкий, а к одиннадцати часам накатывает жара, плотная, как прожаренное бабушкой на балконе ватное одеяло, а после полудня – почти невозможно дышать, а к пяти вечера набегает скоротечная гроза с пятиминутным ливнем – и вот вечер; свежо, славно, сладко, город пахнет, как булочная. Хорошо втянуться в это, наслаждаться и участвовать – если только ты не сидишь в отделении милиции, обвиненный в убийстве с особой жестокостью.
Меньше пяти суток прошло с того момента, как я в последний раз видел Юру Кладова живым, и вот, на второй день отсидки, мне стало его не хватать, и тогда само собой сочинилось развлечение: я стал представлять друга находящимся рядом. Природа не обидела меня воображением, и вскоре покойник возникал практически сам собой. Правда, не всегда вел себя так, как мне хотелось.
Я видел его то сидящим напротив, в тюремной позе, сильно ссутулившимся и сложившим ноги по-турецки, то неторопливо расхаживающим взад и вперед; одетым то в белоснежный спортивный костюм, то в обильно испачканный кровью банный халат, с капюшоном, накинутым на голову, или даже в неказистую, светло-серую пиджачную пару – последнюю свою одежду, в ней он был положен во гроб. Я видел его то ухмыляющимся и жующим резинку, то серьезным, исподлобья за мною наблюдающим и теребящим рукой куски целлофана, кое-как прикрывающие страшный глубокий шрам на шее. Казалось даже, он вот-вот заговорит. Видения не содержали в себе ни грана безумия, они образовались усилиями моей памяти, они не пугали меня – наоборот, я всматривался, пытаясь понять про своего товарища, единомышленника, несостоявшегося подельника что-то, чего недопонял при его жизни. Потом был предвечерний час, когда в камере воцарился полумрак – солнце уже не проникало внутрь, а электрический свет еще не включили, и в этой сумеречной серости, в тишине, я помимо своей воли что-то прошептал в адрес убитого. И услышал негромкий, скрипучий голос: