Великие и мелкие
Шрифт:
Кант уже шёл по аллее парка, погружённый в себя, проговаривая одними губами только что сложившуюся фразу: «…Ибо там, где выступает нравственный закон, объективно нет свободного выбора в отношении того, что нужно делать…» Новую работу он решил назвать «Критика чистого разума». До расколотого молнией дуба оставалось шагов тридцать пять – сорок… как вдруг профессор остановился. Перед ним на дороге сидела лягушка. И не одна! На ней, обхватив её лапками, под углом в сорок пять градусов, вытянув мордочку и выпучив глаза, сидел лягушонок поменьше и совершал волнообразные движения, прижимаясь низом своего тельца к совершенно неподвижной большой лягушке. Кант стоял как вкопанный. Он никогда не останавливался во время прогулки, никогда! Даже два года назад, когда прямо
Тут случилось совсем невероятное! Великий философ развернулся и быстро зашагал обратно. Увидев хозяина в прихожей на час раньше обычного, Лампе побледнел и встал словно аршин проглотил, во все глаза глядя на Канта. Он был настолько потрясён, что даже забыл помочь профессору раздеться и принять трость. И так бы и продолжал хлопать глазами, но голос Канта вернул его к жизни.
– Лампе, ты должен срочно кое-что сделать! Ты сейчас пойдёшь к моим ученикам и передашь им, что я хочу их видеть у себя как можно скорее. Мне нужен Отто Шрайгер; дом Шрайгеров – около старой кирхи на площади. Затем в аптеке на Блюменштрассе попросишь позвать Ханса Бидермайера и скажешь ему, что я жду его немедленно. И ещё мне нужны братья Швергинхау, Петер и Пауль, они живут где-то недалеко от нас…
Отдав распоряжение, Кант не поднялся наверх, а принялся ходить, заложив руки за спину, по большой комнате на первом этаже, где он обычно принимал посетителей и давал уроки. Минут через сорок в залу вошли братья Швергинхау и сын городского судьи, восемнадцатилетний Отто Шрайгер. Лица у всех были удивлённо-встревоженными. Никогда раньше профессор не нарушал расписания занятий и не посылал за ними слугу! Последним, запыхавшись, в комнату влетел старший сын провизора Ханс Бидермайер. Он бежал всю дорогу и был уверен, что с учителем что-то случилось…
Вся компания молча смотрела на профессора, который продолжал ходить взад-вперёд по комнате. Наконец Кант остановился и, внимательно глядя на учеников, очень спокойно, твёрдым голосом произнёс:
– Благодарю вас, господа, что вы собрались сейчас здесь. Сегодня я собираюсь эмпирически проверить одну посетившую меня идею. Но я недостаточно хорошо знаю город, хотя живу в нём всю жизнь. Я прошу вас отвести меня в бордель…
Если бы в этот момент в комнату залетела шаровая молния, то эффект, который она бы произвела, был меньшим, чем тот, что произвели на молодых людей слова их профессора. Они просто онемели…
– Так кто из вас может меня проводить?
Ответом ему было смущённое молчание.
– Тогда моя задача усложняется, но я постараюсь её решить.
Тут послышался голос Отто Шрайгера:
– Герр профессор! Простите. Мы сами никогда не бывали в таких местах, но знаем, что они есть… И их даже много в городе… В какой бордель вы желаете, чтобы мы вас проводили?
Это замечание, казалось, смутило учителя. Но только на мгновение.
– Мне всё равно… в ближайший…
По улицам Кёнигсберга в этот вечер шла живописная компания. Чуть впереди – высокий темноволосый юноша. На полшага позади, в неизменной накидке и с тростью, с сосредоточенным лицом следовал великий философ Иммануил Кант. А за ним, замыкая процессию, двигались трое хорошо одетых юношей. Они почтительно смотрели в спину профессора и старались держать дистанцию. Двое из них были к тому же близнецами, и это придавало всей компании ещё больше колорита… Многие горожане узнавали знаменитого философа и с удивлением провожали их всех взглядами. По этим улицам Кант не ходил никогда!
– Господин профессор, мы пришли. – Отто показал рукой на двухэтажный дом на противоположной стороне улицы. Два больших, висящих на чугунных цепях фонаря с двух сторон освещали надпись чёрными готическими буквами на голубом фоне: “Das schoene Haus Kalipso”.
Кант прочитал вывеску, решительно перешёл улицу, успев подумать: «Странно, откуда тут взялась покровительница морей греческая нимфа Калипсо?» – дёрнул рукоятку звонка и исчез за дубовой дверью.
Почти стемнело. С моря порывами налетал холодный пронизывающий ветер, но четверо молодых людей не расходились. Они твёрдо решили дождаться своего учителя и проводить его обратно домой. Их благородство было вознаграждено. Ждать пришлось недолго. Минут через тридцать пять дверь двухэтажного дома открылась и знакомая фигура с тростью показалась на другой стороне улицы. Ученики окружили профессора и почтительно молчали. Он как будто даже не удивился, увидев их снова, и лишь слегка кивнул. Обратно шли в полном молчании и в том же порядке. Стало совсем прохладно. Профессор был сосредоточен и не произносил ни звука.
Так дошли до дома. Перед тем как войти, Кант, уже держась за ручку двери, обернулся. Продрогшие, но верные ученики полукругом стояли возле крыльца и ждали. Он по очереди переводил взгляд с одного лица на другое и в каждом читал вопрос. И наконец удостоил их ответом. Философ открыл рот и выдал:
– Нелепые и бессмысленные телодвижения! – Отчётливо произнеся это, он вошёл в дом.
Фёдор Достоевский
Постельный клоп Cimex lectularius
С четверга на пятницу перед Страстной неделей Достоевского особенно сильно покусали клопы. Он и так спал плохо, ворочался, забывался коротко, но тут же приходили видения, страшно похожие на явь, отчего он снова просыпался и сидел на кровати, как сыч. Особенно часто его в полудрёме преследовали люди неприятные или те, кому он был должен. Хуже всех был этот барин, Тургенев Иван, да ещё дружок его, тоже барин, Гончаров. Гончарову, автору всеми читаемого «Фрегата “Паллада”», он позорно долго был должен сто девяносто рублей ассигнациями. А Тургенев, пахнущий французской туалетной водой, Достоевского даже за писателя не держал. Индюк в шубе!
Вообще-то к клопам он – петербуржец – давно привык; сам министр двора барон Фредерикс шутил, что в Зимнем дворце царских клопов не меньше, чем в столице – всякой вольнодумной швали. Но сегодня они напали на него как-то особенно яростно. В общем, Фёдор Михалыч до утра не сомкнул глаз, еле дождался семи часов, а в восемь уже открывались Казачьи бани в Казачьем переулке, что у Гороховой.
Вообще, Достоевский был не банный человек, не любил скопление голых распаренных тел, дурацкие разговорчики, дешёвый «портер» и рачью кожуру с сухариками, – а брать первый класс с персональными банщиками и ванными стеснялся и экономил. Но грудь, спина, правая нога и даже сказать неудобно что так чесались, что Фёдор Михайлович собрал чистое бельё и выскочил ни свет ни заря в тёмное петербургское утро.
И вот сидит Достоевский на мокрой мраморной скамье, ноги в тазу, слева шаечка с кипятком, в ней парится берёзовый веник, а справа шайка с холодной водой; сидит, чешет себя обеими руками, кряхтит, постанывает и замечает, что он вообще впервые ни о чём не думает. И такая благость снизошла на Фёдора Михайловича, что он даже чесаться перестал.
Через три часа, в чистом белье, посвежевший, с ясной головой, Фёдор Михайлович направлялся к дому. Город уже давно проснулся, и навстречу ему попадались то кухаркины дети, то офицеры в длинных шинелях, то бедная девушка, бредущая по Фонтанке, то тощий студент с топором подмышкой, словом… «Вот вам клоп, – думал Достоевский. – Один, два, ну три – это ещё куда ни шло, ещё можно перетерпеть. Но десятки уже сводят человека с ума. Вся жизнь от этой мелкой сволочи летит к чёрту! Так и в России: сотню-другую этих горлопанов, революционеров-нигилистов, сброд, не помнящий родства, ещё можно раздавить, убрать подальше, припугнуть, – а если их тыщи? Вся страна начнёт чесаться. День с ночью перепутается – тогда беда! Скорей, скорей к столу! Надо начинать немедленно».