Великий стагирит
Шрифт:
— Так красиво, — сказал юноша. — Почему же не всегда так?
— Поэзия — для жизни, мудрость — для смерти. Так говорили древние. Хотя точнее следовало бы сказать: поэзия — для смертных, философия — для бессмертных. В этом, должно быть, и есть разница, о которой ты спрашиваешь.
— А что скажет философ о человеке?
— То, что ты знаешь: тело, наделенное жизнью и разумом. И когда мы знаем, что такое жизнь и что такое разум, мы не можем не становиться поэтами. Так велики и прекрасны эти сущности. Жизнь стремится к вечности и страдает, ум обладает вечностью и блаженствует, но, когда они соединяются — ум и
— Любовь — это стремление жизни к вечности? — спросил юноша. — Любовь преодолевает смерть, а разум ее находит. Любовь — смерть разума, а разум — смерть любви? Зачем же боги соединили несоединимое?
— Только богам и принадлежит власть совершать невозможное, — усмехнулся Аристотель. — И только они сами могут ответить на вопрос, зачем они это делают.
— Да! — воскликнул юноша. — Да! — И лицо его в этот миг было таким прекрасным, таким трепетно вдохновенным, каким Аристотель его еще никогда не видел.
— Ах, Феофраст, Феофраст! — сказал Аристотель. — Я завидую тебе: юность я провел в размышлениях о вечном, а следовало бы, подобно тебе, обнаружить в себе любовь… Человек стареет по отношению к любви. Но никогда — по отношению к разуму. И значит, юность есть форма любви…
— Да! — сказал Феофраст. — Да! А вот и Помпил с Герпиллидой.
— Принимай твое сокровище, Аристотель, — сказал Помпил, глядя на Герпиллиду. — Она не хотела идти. Говорит, что ты разлюбил ее, потому что за полгода в ее ларце не прибавилось ни одной безделушки.
— Не слушай его! — замахала руками Герпиллида. — Это он хочет получить за свои труды уже не драхму, а две. А я люблю тебя, Аристотель.
Когда у реки стало совсем прохладно, они поднялись в Акрополь, к золотому пентелийскому мрамору Парфенона.
— Бот здесь надо остановиться, — сказал Герпеллиде Аристотель, беря ее за руку. — Именно здесь, так чтоб видны были Парфенон, Эрехтейон, Афины и при вот таком повороте головы — Одеон и небо над ними и чтобы отблеск золотого наконечника копья Афины Промахос вторым солнцем светил в глаза. Здесь надо остановиться. И тогда все линии, все числа, — он крепче сжал руку Герпиллиды — все отношения и пропорции, все краски и свет образуют ту величественную и совершеннейшую гармонию, центром, началом и концом, источником и средоточием которой является человек. Мы остановились именно здесь. И именно это мы представляем собой сейчас, — сказал он, понизив голос. — Иктин, Калликрат и Фидий [40] , земля Аттики и небо, солнце и горизонт, время, обращенное в прошлое, и время, обращенное в будущее, избрали здесь своим центром человека. Не точку, не пространство, а человека во всей его форме, которая держит в своей пропорции весь видимый мир.
40
Иктин и Калликрит — архитекторы, Фидий — скульптор. Ими был воздвигнут ансамбль храмов и скульптур на Афинским Акрополе.
— У меня мурашки побежали по спине от твоих слов, — сказал Феофраст. — Но как можно утверждать такое? Как можно вычислить и рассчитать центр мировой гармонии?
— Но разве ты не ощущаешь это? Разве ты не чувствуешь, что, если погибнешь ты, погибнет все это, если ослепнешь, все канет в непроглядную тьму, если перестанешь мыслить об этой гармонии, распадутся все связи, если умолкнешь, все боги умрут? На этом конце мира — ты центр гармонии, на другом — вечный созерцающий ум.
— Мне страшно подумать о таком, — прошептал Феофраст.
Гергпиллида прижалась щекой к щеке Аристотеля. Потом отпрянула, отвернулась, закрыла лицо руками.
— Что ты, — удивился Аристотель, подойдя к ней, — Что тебя так взволновало?
— Ты, — ответила Герпиллида, не открывая лица. — Разлука ждет меня.
— С кем? — спросил Аристотель.
— С тобой. — Она метнула взгляд на Аристотеля и бросилась бежать.
— Стой! Куда же ты? Подожди! — крикнул ей вслед Аристотель. — Подожди!
Но Герпиллида даже не оглянулась и вскоре скрылась за колоннадой Пропилей.
Старый Тимон был совсем слаб. И теперь его могли разглядывать с близкого расстояния все, кому не лень. По именно это сделало его неинтересным для праздных афинян: увидел один раз — и вот уже нет желания встречаться с немощным старцем вновь. Тем более что Тимон по-прежнему не разговаривал с людьми, сидел молча на камне, подставив лицо солнечным лучам, и не поворачивался на голос. В тех, кто подходил слишком близко и донимал его своими вопросами, он по-прежнему швырял камни, которые в изобилии валялись на старых кладбищенских развалинах. Двух людей он, казалось, узнавал по шагам: Платона и Аристотеля. Поднимался навстречу им прежде, чем они успевали заговорить с ним, и ждал, повернувшись в их сторону лицом.
— Аристотель? — спросил Тимон, когда тот был уже в нескольких шагах от него.
— Да, Тимон.
— Здравствуй, Аристотель.
— Здравствуй, Тимон. Я принес тебе корзину с едой, здесь смоквы, пирожки, вино. Прими, не откажись.
— Благодарю, Аристотель. Поставь на землю. Но более я благодарен тебе за то, что ты пришел.
— Возвращайся в Афины, Тимон, — предложил Аристотель. — Будешь жить в моем доме, где для тебя всегда найдется хлеб и вино. Ты уже стар и немощен. Ты умрешь здесь в одну из холодных ночей…
— Животные умирают в степи, в лесу, им нет дела до людей, и людям нет дела до них. Словом, то, о чем ты говоришь, не противно природе.
— Природе — да, — согласился Аристотель, ставя корзину с пищей у ног Тимона. — Но природе человека противно. Тебя не прогоняли из города, а ты хочешь умереть, как изгнанник.
— Я не хочу умереть, Аристотель, — возразил Тимон. — К тому же я сам изгнал себя. Нет, я изгнал Афины из моих владений. А? Как сказано, Аристотель? Есть еще ум в моих словах? — усмехнулся Тимон.
— Есть.
— Почему не приходит Платон? — спросил Тимон. — Он совсем забыл обо мне. Или он больше не нуждается в камне, о который точат меч мудрости?
— Он болен, — ответил Аристотель. — Он стар и болен, как и ты, Тимон.
— И мудрых и глупых ждет одна участь: тление и забвение, — вздохнул Тимон.
— Я пришёл к тебе проститься перед дальней дорогой, — сказал Аристотель.
— Все земные дороги коротки. Дальняя только та, которая уводит нас в Аид. Куда же ты собрался, Аристотель?