Великий тес
Шрифт:
— Зря ты с ними так, кум! — хмуро поддержал Якуньку Максим. — Надо строго, чтобы боялись.
— Меня все боятся! — буркнул Похабов, не понимая товарища.
Отряхнул полы кафтана, расправил бороду по груди, степенно пошел в атаманский дом. Анастасия всегда была ему рада, она любила Ивана и по старой памяти называла его дядькой.
Молодая перфильевская жена округлилась и приятно обабилась за Максимом. Жила безбедно, содержала двух ясырей и трех захребетников из старых промышленных людей. Хозяйство вела разумно, не полагаясь на мужа, который
Она радостно угощала отца с сыном, то и дело подливала Ивану сбитень да полпиво, сваренные тайком от откупщиков, Якуньке — квас да морс. Сын держался с ней легко и непринужденно, как с родней. Видно, часто бывал в этом доме.
Перфильев, не таясь и не смущаясь, подтвердил острожные слухи, что он, как Галкин, Бекетов и Черемнинов, взял землю под пашню, посадил на нее ясырей и гулящих людей, купил коня.
— Оклад окладом, а со своим хлебом с пашни служба надежней!
Иван пожал широкими плечами. Сказать ему было нечего, но как-то уж слишком крепко засело в нем смолоду, что казак, пашущий землю, — не казак. Менялись времена, менялись нравы. Сибирь перекраивала всех на свой лад.
Все-то в доме атамана было пристойно, а Ивану не сиделось. Он ерзал на лавке, будто щепа колола зад. Едва стало возможно уйти, чтобы не обидеть хлебосольных хозяев, схватился за шапку. Вышел на крыльцо, слегка пьян и тяжко сыт. Ноги сами собой понесли его к ручью, где посадские летом брали воду.
Не зря вещало сердце весь день. Оттуда как раз и шла Савина с березовыми ведрами на коромысле. И ведра были полны. Иван узнал ее издали, пуще прежнего погрузневшую, сутулившуюся под тяжестью. Шла она тяжело, переваливаясь с боку на бок, а сердце сына боярского колотилось в груди, билось о ребра, будто хотело выпрыгнуть на землю.
Глядел Иван на немолодую уже женщину и сам себе удивлялся: баба как баба, другой кто прошел бы мимо — не обернулся, не то, что на Меченку. Но Савина взглянула на него — и будто прояснился сумеречный вечер.
— Ну здравствуй! — прошепелявил он подсохшими коростами на губах.
— Здравствуй, Иванушка! — проворковала она. А в ушах серебром зазвучали слова, что шептала ему когда-то. Ни досады не было в ее взгляде, ни остуды.
— Как живешь-то за сургутцем? — спросил он, не сводя с нее глаз.
— Хорошо живу! Слава богу! — ответила просто, будто сама тому удивлялась. — Любит, балует. И сыновья у него добрые.
— С тобой и медведь будет ласков! — проворчал Иван, озлившись вдруг.
В глазах Савины мелькнула боль, и он повинился:
— Прости, христа ради!
— Бог милостив! — снова засветились ее глаза.
— Ты-то как живешь? Как Пелагия, как дети? — спросила, чуть стыдясь тайных воспоминаний.
Иван пожал плечами. Посадские лучше него знали, как живут острожные.
— Поклон ей! — кивнула Савина, показывая, что пора разойтись.
У Ивана схлынула кровь с лица. Заговорил приглушенно, торопливо, греховно:
— Вдруг увидимся где? — оглянулся. — Поговорим всласть.
— Я теперь мужняя, — потупила
— За что? — горячо зашептал он. — Может быть, слаще той ночи в моей жизни и не было ничего.
— Прости! — опустила она голову и торопливо пошла к дому.
— Ты меня прости, пса блудного! — забормотал ей вслед, не сводя глаз с располневшей бабьей спины.
ГЛАВА 7
Просыпаться Угрюм не спешил: у здешних народов не принято выскакивать из-под одеяла, как караульные казаки или промышленные. Балаганцы и тунгусы не будили близких грубо и резко, боялись, что вышедшая из спящего тела душа не успеет вернуться на место и человек потеряет разум. Прежде чем встать, у них в обычае долго потягиваться и ворочаться.
Угрюм улыбнулся, не открывая глаз. Он наслаждался ласковым и осторожным поглаживанием женских рук, теплом очага. «Разбуди-ка меня тычком, — мысленно посмеивался над опасениями жены. — Мало что калека, еще и полудурком стану!» Своего увечья он уже не стеснялся, после войны в улусах было много калек.
Угрюм сладко зевнул, потянулся. У него под боком, раскинув руки, сопел сын. Почувствовав шевеление, он захныкал. Из-под толстого овчинного одеяла приподнялась на локте теща и осторожно взяла ребенка в свою постель. Между стариков сын утих и снова засопел. Они любили внука. Дай им волю, с рук бы не спускали.
Угрюм встал, молча обулся. Жена подала прогретый у очага овчинный тулуп. Он накинул малахай, открыл дверь, завешанную изнутри войлочным пологом. Солнце уже поднялось. Вокруг сколько хватало глаз была степь с желтой поникшей травой, присыпанной снегом.
Угрюм скинул малахай, три раза перекрестился и поклонился на восход. Студеный ветерок жег лицо. Табун пасся поблизости от жилья. Ночью он подходил к самому дому, и земля вокруг была дочерна перекопычена.
Жеребец задрал голову на долгогривой шее, угрожающе заржал, стал похрапывать, грозно поглядывая на жеребушку, зарысившую к человеку. Заиндевевшей мордой она ткнула Угрюма в грудь. Он вынул из рукавицы присоленный кусок лепешки. Кобылка щекотно взяла ее губами с ладони, захрустела молодыми зубами. Эту лошадку Угрюм растил для сына и объезжать ее еще не пробовал.
Он заарканил двух сильных коней, зануздал их и повел к дому. Шестистенный гэр68, в котором зимовала семья, был сложен из жердей, обмазанных глиной. Снаружи он казался старым и ветхим. Вид его вызвал самодовольную улыбку на шрамленом лице Угрюма. Осенью, когда куржумовские родственники делили выпасы, здесь никто не хотел зимовать. Обедневший Гарта Буха тоже воспротивился было такому дележу. Но его родственник, потерявший на последней войне руку, язвительно напомнил, что у него зять хоть и бэртэнги69, но дархан с двумя руками. Все смеялись, обидев старого Гарту, смеялся и Куржум.