Великий тес
Шрифт:
Он вел Угрюма в свой тесный дом. Приметил, как дрогнули его глаза, когда увидел Меченку. И она его узнала. Смутились оба. Пелагия задрала длинный нос и поджала губы в нитку, становясь безобразной, привычно прикрыла платком пятно на щеке. Равнодушно посмеиваясь над ними обоими, Иван велел жене накрыть стол. Знал, что она будет возиться долго, схватился за шапку, оставляя их с глазу на глаз, чтобы обвыкли.
— Баню затоплю!
— Хорошо бы с дороги! — пробормотал Угрюм, опускаясь на лавку в сиротском углу. Скинул драный тулупчик. Из кутного угла бойко выбежал Якунька, уставился
— Сильно похож на Ивашку! — тихо сказал Меченке про племянника. Не знал, как вести себя с ребенком. Она радостно вспыхнула, покраси-вела. Блеснули бирюзовые глаза. С легкой грустью, старой и отсохшей кручиной, вспомнилось Угрюму, как когда-то эти глаза обнадеживали его счастьем.
Ни с ребенком, ни с Меченкой говорить ему было не о чем. Он сдвинул брови, уставился под ноги, почувствовал, что его молчание начинает злить хозяйку. Хотел уже выйти следом за Иваном, но в избу шумно ввалились братья Сорокины и верткий Василий Колесников с нескладной женой. Несуразно размахивая длинными руками, она взревела густым басом:
— Слыхали, брат нашелся!
За гостями втиснулся Иван. Подхватил сына с полу, забросил на теплую печь. Острожная избенка была так полна народом, что хозяйка с облегчением в лице села в красном углу. Иван строго напомнил ей про стол. Она вскочила.
— Сидите уж, — трубно проголосила Капа. — Говорите! Сами баню истопим, пива принесем.
Угрюма подтолкнули в красный угол. Место у печки освободилось. Сорокины сели на лавку против него. Уставились на промышленного с любопытством. Угрюм отвечал односложно, неинтересно.
— Был где-то. А где, и не знаю. Шли рекой, потом притоком. Промышляли. То ли татары, то ли киргизы напали, пленили. Долго везли куда-то степью.
Меченка слушала его вполуха, передвигала котел с места на место. На столе так ничего и не появлялось. Вскоре братья Сорокины ушли с обиженными лицами. Колесников посидел еще, дотошно выспрашивая про места, где бывал гость, про тамошние народы. Поймал Угрюма на лжи:
— Ты ведь только что говорил, что промышляли на Тунгуске, а почему пленили на Каче?
Угрюм сделал свое лицо тупым, а глаза мутными. Помолчав, признался:
— С тех пор как кистенем по башке вдарили, чего-то помню, а чего-то не помню. Где-то на Каче, наверное, промышляли.
Вернулась Капитолина. Принесла свежего хлеба.
— Перед баней не наедайся, — пророкотала ласково. — Подкрепись только. Попаришься, после накормим.
Поев принесенного хлеба с квасом, Угрюм снова поднял усталые глаза на пытливого стрельца, который все еще ерзал на лавке.
— Умучал бедного! — взревела на мужа Капа. — Дай отдохнуть с дороги!
— Не ори, дура! Оглохнем! — огрызнулся Васька, но вопросов больше не задавал.
Подошла баня. Иван потянул брата за собой. У дверей, из-за которых клубами валил пар, оба скинули одежду, влезли на полок.
— Как спина у тебя разукрашена? — удивился Угрюм.
— А ты и не знал? — тоскливо опустил глаза Иван. Тряхнул бородой. — Откуда? Все врозь да врозь. Доля нам такая, что ли? Все братья как братья!
Про шрамы от кнута и сабель не сказано было ни слова, про то, как досталась Ивану в жены Меченка, — тоже. Угрюм не спрашивал, Иван не вспоминал. Напарившись, они вернулись в дом. Стол был накрыт. Братьев терпеливо ждал весь острог во главе с приказным стариком. Боком-боком, гость с хозяином едва втиснулись за стол.
Отдохнув, отряд атамана Василия Алексеева ушел по зимнику на Енисейский острог. Иван записал брата Егория-Угрюма гулящим человеком из промышленных сибирских людей, оплатил за него годовую пошлину. За прокорм брал его с собой и посылал на работы со служилыми. Он привыкал к младшему, наблюдал за ним и все удивлялся, как ловко тот умел прикинуться глупым или врал так нескладно, что слушатели начинали плеваться, корить Ивана. Тот разводил руками, хмуро спрашивал недовольных:
— Тебя кистенем по башке били? Нет? Тогда хочешь — слушай, не хочешь — не слушай. Но помалкивай.
Сам он, как ни мало знал Угрюма, понимал: много чего брат знает и скрывает. Когда они оставались вдвоем, лицо Угрюма менялось, скованный язык развязывался, а глаза блестели умом. Как-то Похабовы рубили дрова в лесу. Лошадь, запряженная в сани, грызла сено, позвякивая удилами, и переминалась с ноги на ногу. Братья сидели у костра, отдыхали, грели на прутках куски вареной козлятины.
— Жил у братов, — смежил глаза Угрюм. — У них мясо, варенное на кизяке, куда-куда!
— Какое Бог дал, такое едим, — озлился вдруг Иван. Мотнул головой с заледеневшими глазами: — Мне-то скажешь правду?
— Скажу, ничего не скрою! — оглядываясь, смущенно пообещал Угрюм. Вскинул глаза на брата: — Только ты призовешь ли Бога во свидетели, что до самой кончины своей никому не откроешь того, что скажу тебе.
— Призову! Ей-ей, — неохотно пожал плечами Иван и перекрестился. — Никогда бес не мучил выдавать чужих тайн.
— Слушай же! — чуть волнуясь, начал брат.
Вскользь он упомянул о промыслах в верховьях Мурэн. Как его, обнищавшего после пожара, сманил к себе в улус князец Куржум. Прельстил не только халатом и сапогами, но и надеждой на сытую, спокойную жизнь, которая тогда уже не представлялась промышленному среди русских сибирцев.
Непривычный к верховой езде, Угрюм ерзал в своем седле с холки на холку и думал только об одном: как сделать другое — мягче, удобней и красивей. Если балаганцы пускали коней рысью, его кобыла тоже переходила на тряский бег. Угрюм багровел от боли в паху, тянул на себя недоуздок или поддавал плетью, чтобы кобыла перешла на галоп.
Баатар Куржум и десяток его молодцов, вооруженные луками и пиками, два дня ехали пологим левым берегом Ангары. Каменистый яр противоположного берега стал положе, лес реже. На другой стороне реки открылась холмистая степь. Лошади вынесли людей к месту, где на отмели обсыхали бревна плота из неошкуренного леса.