Великий запой. Эссе и заметки
Шрифт:
Поэты! У вас, у нас вызывают стыд — или чрезмерную гордость — наши отмытые добела, цивилизованные, слишком ухоженного тела. Иначе вы бы прыгнули, мы бы прыгнули в круг, чтобы выразить воплем наше ошеломление от жизни; здесь, на этом бульваре, мы бы вновь подали знак, призывая к безумной круговерти, к древнему Танцу, самому первому, самому чистому стихотворению.
В памяти наших голов все вертится дикое рондо; все кружится самое жуткое воспоминание о незапамятном детстве, у нас в голове крутится песнь, и наше топтание на тропе предков, песнь нашего возвращения в единственный неподвижный центр круга, песнь абсурдного знания, которым мы обладаем, песнь нашей любви, пение, танец нашей смерти — в памяти наших голов.
…пока люди, которых мы воодушевляем, отдаются сумрачному труду. Мы посеяли зерна древнего
Вечное подчинило свой призрак-Повторение всему, что Число, зримое чудо раз и навеки.
Вечное растворило свой призрак-Память в чарах зеркал-близнецов, зримое превращение тревоги, вновь ожившей при воспоминании о себе.
Вечное закрепило свой призрак, оборвав дурное вращение, цикл немощной бесконечности в неподвижном круге знания по ту сторону времени.
Поэт вызывает образ как символ, длящийся вечность, и закон этого символизма — природный закон любого живого духа. И действительно, символ абстрактной вечности — постоянство, подобное постоянству бессмертной души в народных поверьях; и знание sub specie aeternitatisкакого-либо представления символизируется бесконечным повторением этого представления. Подобный символизм может восприниматься как содеянный,как почувствованный,как задуманный; в каждом из этих трех отношений он оказывается либо случайными тогда проявляется в мучительных и невыносимых формах постоянства и повторения, либо желаемым,сознательным и тогда преодолевает примитивную символичность.
I. Символ, содеянныйпоэтом, — символ необходимого вызывания какого-то представления, любого представления, и в конечном счете всех представлений или мира через извечный сознательный акт, то есть отрицающий длительность. В этот момент индивидуальность поэта освобождена; он действует согласно своду сочетающихся в нем универсальных законов. А еще, в меньшей степени, являясь для истины идеальным пределом, он совершает единственный жест, способный в какой-то момент привести его индивидуальную организацию, беспросветно замкнутую в себе и на себе, к гармонии с остальной природой.
Человек, побуждаемый физиологическим детерминизмом, может случайно повести себя так же, как и поэт; не стремясь к этому осознанно, он совершит жест, который на время освободит его; и это действие будет для него тем более ценно, чем крепче он был связан: так в свои комплексы закованы невротики. Освобождающий жест, выражение необходимого отношения между его природой и природой физических, биологических и социальных явлений, будет, повторяясь, символизировать эту необходимость и станет манией.Мания — это действие, которое, не будь оно случайным, могло бы стать поэтическим и, совершаясь неосознанно, имеет шанс повторяться бесконечно, поскольку свойство неосознанного и есть тенденция к бесконечному повторению.
И сами поэтические произведения всегда сохраняют великое множество навязчивых повторений, несущих функцию магических приемов, сильнодействующих формул освобождения и единения; ритмические обращения чисел, рифм, ассонансов, образов, которые поэт придумал, осознавая их необходимость, изначально — маниакальные выражения, выдвинутые сознанием на роль чар. Благодаря предписанию чисел,этих модусов единства, стихотворение есть целостность, которая не нуждается в повторении, чтобы символизировать универсальное и необходимое.
II. Символ вечного, прочувствованныйпоэтом, а затем
Согласие между индивидуумом и представлением может совершаться случайно; это обстоятельство, порождающее манию в связи с действием, в связи с аффектом, является также чувством присвоенности. Но здесь сознание не возвысилось до познания этой присвоенности. Оно испытывает чувство фатальной неизбежности, но еще и произвольности, ибо не чувствует необходимости, вызвавшей именно это, а не какое-то иное представление. Это чувство вечной фатальности образа, воспринимаемое, впрочем, как нечто нормативное и частное из-за скрываемого в нем тревожного противоречия, составляет аффективный фон явления под названием парамнезия.Так, встречать нечто, принадлежащее мне вечно и неизбежно, и вместе с тем не понимать его необходимости — невыносимо, если не пытаться разрешить это противоречие; и если я себя мыслю как индивидуальный разум, то единственное объяснение этого впервые воспринятого чувства присвоенности образа может быть выражено так: «я уже воспринимал этот образ» или, более обобщенно, «я помню, что уже оказывался в таком же состоянии сознания, хотя рассудок заставляет меня считать это невозможным». И для любого более или менее здравого ума парамнезия очень скоро осложняется: «значит, в таком же состоянии сознания у меня уже было это иллюзорное воспоминание о таком же состоянии…», или «я помню, что я помнил», или, доводя до предела, «я помню, что бесчисленное множество раз оказывался в таком же состоянии сознания».
Нельзя сказать, что тревожность парамнезии просто и начисто стирается в поэтическом чувстве;
она преодолевается через контакт сознания с универсальным, она становится реминисценцией чего-то существовавшего вечно, того, что поэт не творил, но раскрыл, а мы мгновенно узнали. Иногда это узнавание столь поразительно, что поэт с трудом верит, что неосознанно не воспроизвел некогда прочитанное произведение другого поэта. Несомненно, платоновский миф о реминисценции частично коренится в преодолении ужаса парамнезии, поскольку у Платона стихотворение — чувственный универсум, чьи объекты являются для нас поводом вспомнить о вечных Идеях. А без этого чувства «уже виденного», трансформированного сознанием поэта в «вечно виденное», так называемое эстетическое чувство — всего лишь вульгарное и лицемерное удовлетворение либидозных стремлений.
III. Символ вечности, задуманный, еще не сообразный, в некотором смысле случайный, есть метафизический миф, миф о вечных возвращениях.Этот миф, близкий древним философам и, возможно, размышляющему подростку, дополняет и метафизически объясняет миф реминисценции. Какой бы логический механизм ни придумали впоследствии, чтобы изложить эту идею вечных возвращений, основанием для подобного верования может быть лишь аффективная основа парамнезии или движущая схема мании. Но такой миф способен удовлетворить человеческий разум лишь наполовину. Он удовлетворяет меня в той мере, в какой я объясняю необходимый или, точнее, почувствованный фатально неизбежным характер необычного представления, например, поэтического образа; но само пояснение, заключающееся в бесконечном повторении и вечном возобновлении представления, содержит логическое противоречие, в котором ощущается что-то тревожное.
Логическое противоречие может разрешиться по принципу тождества неразличимых; два идентичных образа или некое количество идентичных образов — это один и тот же образ. Итак, уместнои ярко, в каждый отдельный и подобный остальным момент бесконечно повторяется один и тот же единственный поэтический образ: в этой формулировке есть нечто мифическое.
Вот так это все происходит.
Вот тройной ценный ключ — в нем начало и конец обратимой тайны