Великолепие жизни
Шрифт:
Вечером у себя в комнате господин доктор пытается в точности восстановить, о чем они говорили, но припомнить может лишь ее голос, а еще их молчание, которое, кстати, случается, и даже не бывает неприятным, когда они просто идут рядом, а потом начинают говорить снова. Больше ничего не запомнилось. Он более или менее спокоен, все идет своим чередом и вроде бы не требует его участия. Только Эльзе Бергман насчет путешествия в Палестину он должен все-таки наконец написать, что он ей не попутчик. Его отказ не слишком ее удивит, но объясниться он должен, и ему стоит некоторых усилий сделать вид, будто он из-за этого расстроен, хотя именно это он ей и напишет.
4
Проходит какое-то время, прежде чем она начинает понимать, чего он от нее хочет. Почему не решается прикасаться к ней, хотя ничего ей не хочется сильнее, как именно его прикосновений, когда он приходит звать ее на прогулку, ведь они теперь почти каждый день гуляют. Погода
Они сидят на скамейке, где-то в лесу, и что-что, а уж легких путей он точно не ищет. Он пытается вообразить их вдвоем в Берлине, допустим, вместе в одной комнате, как это будет. Он хочет, чтобы она как можно больше находилась с ним рядом, но ему надо бывать и одному, прежде всего, когда он пишет. К тому же он много гуляет, часами бродит по городу, ведь на ходу, объясняет он, рождаются образы, фразы, одна за другой, которые потом остается лишь записать. А пишет он только по ночам. Я непереносим, когда пишу. Но теперь уже он и сам смеется. Что ж, слишком пугающе, находит она, все это не выглядит. Странновато, конечно, на ее взгляд, но чтобы страшно — нет. Чего он сам-то боится? Меня? Ты меня боишься? Что я буду тебе мешать? Если буду мешать, говорит она, я просто уйду, пока ты не подашь знак, что мне можно вернуться. Отчасти это, конечно, шутка, но он, похоже, воспринимает ее слова с облегчением. Он уже несколько недель почти не пишет, может, его писательство вообще кончилось, говорит он, но, похоже, и сам в это не верит. Да, ты понимаешь? Она не уверена, понимает ли, но он уже ее целует. Он хотел бы жить где-нибудь, где зелено, и она говорит «да», и потом еще раз «да», и все это посреди леса, на скамейке. Иногда я смотрю на тебя и вообще себе не верю, говорит он.
На нем сегодня новый костюм, темно-синий, почти черный, в тонкую белую полоску, а к нему еще и белая сорочка, и жилетка, и галстук — галстук этот она уже помнит.
Она пишет своему приятелю Георгу, а потом Хансу, от которого уже две открытки пришли, бестолковые каракули, на которые она не знает, что отвечать. Между строк он дает понять, что скучает по ней, впрочем, без тени упрека, и именно это затрудняет ей ее просьбу. С тех пор как она увидела доктора, она на Ханса смотрит совсем другими глазами, он словно скукожился, его невозможно воспринимать всерьез, ведь ему, как и ей самой, всего лишь двадцать с небольшим. И тем не менее приходится ему написать, ведь у него отец архитектор, там и связи, и знакомства, и все это им сейчас нужно. Ну, доктор — он доктор и есть, познакомились случайно на пляже, она хотела бы оказать ему услугу. Она чувствует, что звучит все это немного вычурно. В сентябре она уже снова будет в Берлине, извещает она, надеюсь, у тебя все хорошо, что опять-таки звучит примерно в том смысле, что ей до него уже почти и дела нет. Впрочем, строго говоря, она ему ничего и не должна. Ну, в кино два-три раза вместе сходили, а больше-то ничего и не было, по крайней мере, на ее взгляд. Она рада, что доктор ни разу о нем не спросил, ее бы это смутило, словно такого парня, как Ханс, только стыдиться можно. Позже, во второй половине дня, они опять пойдут на прогулку, доктор пообещал местным детишкам мороженое, так что пойдут, наверно, чуть попозже.
Вчера, уже на обратном пути, он сказал ей, что один в Берлине жить не смог бы; он о Берлине способен думать только потому, что ее встретил. Он, к примеру, вообще не умеет готовить. Там, в Берлине, она будет ему готовить? Спросил, как глупый мальчишка. Но он же не вправе от нее этого требовать. На это она его обняла, поцеловала и сказала, что только счастлива будет, хотя в последнее время замечает, что он к ее стряпне почти не притрагивается. И вообще, он похудел за то время, что они знакомы, — и вот после этого он ей говорит: да, он хотел бы, чтобы она ему в Берлине готовила.
Элли тоже сетует, что брат ей не нравится, он не только в весе потерял, но и температурит почти каждое утро, холодная погода, к сожалению, ему не на пользу. Они мельком встретились внизу, в вестибюле. Дора восприняла эти слова как скрытый упрек, словно теперь это ее забота — следить, чтобы доктор набирался сил. Вечером, за столом с новыми детьми, он съедает совсем немного или вовсе ничего, уверяя, что уже поужинал у себя в комнате. Не сердись, просит он взглядом, но позже, задним числом, ей слышится в этой просьбе и что-то еще: ты этого не понимаешь, ты столько всего еще не понимаешь, и все равно ты мне дорога.
Ты мое спасение, говорит он ей. А я уже ни в какое спасение не верил.
Если от счастья можно умереть, то уж со мной-то это несомненно случится, но если благодаря счастью можно остаться в живых, то, может, я и останусь.
Когда она думает о нем перед сном, ее больше всего радует, что он говорит ей ты и не устает ее восхвалять, словно сама она не в силах осознать, насколько она хороша. Он, к примеру, может спросить: а я уже говорил тебе про это платье? А потом, через несколько фраз, вдруг: пожалуйста, почитай мне что-нибудь, — потому что, если они не идут гулять, она теперь должна читать ему вслух, на иврите. Она уже из Исайи ему читала, он больше всего Пророков любит. Так бы часами и сидел и только тебя слушал, говорит он. Или еще: как бы я хотел положить эту бедную голову тебе на колени, когда наберусь храбрости, я попрошу.
На улице по-прежнему не погода, а наказание. Впрочем, покуда можно сидеть с ним у себя на кухне, ей это все равно, но тут вдруг все нарушает внезапный план отъезда, вместе с сестрами он, оказывается, вознамерился покинуть Мюриц. Приехал Карл, муж Элли. За первым же завтраком происходит долгий семейный совет, потому что доктор ничего не ест и исхудал как никогда. После обеда он ей обо всем этом рассказывает. Валли первой подала мысль об отъезде, и даже дети не слишком возражали, с тех пор как им на море нельзя, они совсем распоясались. Его эти планы, конечно, не радуют, он правда ни словом не подтверждает, что отъезд — дело решенное, однако рано или поздно все они, конечно, уедут, что, к сожалению, означает, что придется уехать и ему тоже, один, без сестер, он здесь никак остаться не может. Поначалу она просто не верит своим ушам. Но почему? — изумляется она. И что значит «один»? Разве ты здесь один? Ведь она еще даже не успела попробовать, чуть не вырывается у нее, кроме того, у них и так друг для друга всего-то по нескольку часов в день, а сама она, к сожалению, уехать не может, если б могла, она бы ни секунды не колебалась, тотчас же поехала бы за ним. Доктор пытается ее успокоить, отъезд еще совсем не решен, хотя он и вынужден признать, что потеря в весе — обстоятельство немаловажное, и, может быть, удастся подобрать на последующие недели более подходящее место для отдыха.
Разговор происходит наверху, у него в комнате, она почти не в силах поднять на него глаза, теперь, когда понимает, что остались считанные дни. Ей приходит в голову, что она вообще в его отъезд не верила. Ей казалось, каникулы кончатся, и они уедут вместе, прямиком в Берлин. Значит, ей надо этот план отъезда пересмотреть. Доктор стоит у нее за спиной, она чувствует его ладони у себя на талии, как он гладит ее по волосам, вдыхает ее запах. Наши планы от этого ничуть не меняются. Я даже ничего не буду тебе обещать, потому что начни я обещать, это означало бы, что я не уверен, а так — чем раньше я отсюда уеду, тем скорее я буду в Берлине. Она не знает, верить ему или нет, вдруг это нечто вроде той вазы для Тиле, нечто такое, что берешь с собой, а потом не знаешь, на что оно может пригодиться и куда, скажите на милость, его девать. Завтра приезжает Пуа, сообщает он, думаю, она тебе понравится. Все это время он ее не отпускал, они все еще стоят на кухне возле печки, и руки у него теплые, хотя бы это слегка ее утешает, но только слегка.
А Пуа и вправду понравилась ей с первого взгляда. Она здесь не только из-за доктора, хотя сразу видно, что они давно знакомы, Пуа учила его ивриту, кроме того, с недавних пор она живет в Берлине, значит, еще одна ниточка свяжет его с этим городом. Впрочем, в разговорах с Пуа он об их берлинских планах не упоминает ни словом. Хвалит народный дом, детей, которые, правда, если честно, радуют его уже гораздо меньше, чем на первых порах, когда они каждый вечер в саду ужинали и пели, — в его устах это воспоминание звучит так, словно все это было много лет назад. А это Дора, говорит он, но таким тоном, как если бы он сказал: взгляните, какое чудо со мной приключилось. К сожалению, ему вскорости придется уехать, — рассказывает он вечером, когда они все вместе сидят, — хотя отнюдь не каждый с этим решением согласен, а менее всего он сам. И тогда Пуа говорит ей: что ж, значит, увидимся в Берлине. После чего они долго еще говорят о Берлине, но совсем не так, как беседовали о Берлине они с доктором, говорят так, будто в Берлине все ужасно и на свете хуже Берлина вообще места нет, там картошку теперь продают под охраной полиции, чтобы не растащили, а государственный банк каждый день печатает два миллиона новых денег. Вы тут, в глуши, хоть представляете, что в мире творится? Доктор смеется и уверяет, что газеты здесь все-таки пока что есть, но Дора уже не слушает, она неотрывно следит за взглядом этой новой женщины по имени Пуа. Доктор ей явно нравится, она запускает руку себе в волосы, когда с ним говорит, что-то шутит насчет его успехов в иврите, дескать, он лучший ее ученик, на голову выше остальных. Издали ее можно принять за сестру Тиле, и Дора испытывает что-то вроде гордости оттого, что господин доктор этой женщине нравится, она еще не ревнует, ну, или самую малость, она ведь и к Тиле поначалу ревновала, но потом он объявился у нее на кухне и никого, кроме нее, уже не хотел.