Великолепная десятка: Сборник современной прозы и поэзии
Шрифт:
– А другие?
– По-разному.
– Пат, я не понимаю. Как можно здесь остаться?
– Да так… Сердцем. Здесь такое место, Слав… Чужие видят то, что снаружи, но некоторым удаётся заглянуть … – Пат замялась, подбирая слова. – Заглянуть ненадолго и увидеть.
– Наш «Сайгон»?
– Ну конечно, – развела ладони Пат, будто предлагая: владей.
– И сюда можно заглядывать?
– Только раз можно заглянуть и выйти. Ты, видимо, так и попал, если не понимаешь ничего.
– Угу. Я в бар зашёл.
– Значит, выйдешь потом. А для оставшихся дороги назад уже нет.
– Всё равно не понимаю, – потёр виски Славка. – И как здесь остаются?
– Да так. Остаются… Те, кто хочет остаться. Насовсем. Те, кто решил, – Пат притихла, затем подняла глаза на Славку. – Рассказывай, как у тебя и что?
И Славка рассказывал. О том, что всё в порядке, дочь в Англии, а в Кемиярви скоро будет дом. О том, что воевать ни с кем уже не нужно, и его концерты снимают для центрального телеканала. О том, что публика теперь чинная, и время колокольчиков, похоже,
Пат слушала внимательно, перебирала его пальцы и опять казалась родной и неведомой одновременно… Наконец, накрыла Славкину ладонь своей, итожа разговор.
– Слав, утро уже. Тебя, наверное, дома потеряли…
Славка хотел было возразить, задержаться ещё ненадолго. Пат заметила.
– Иди, иди. Потом, если… – и замолчала, не стала договаривать.
Дома было тихо: Ольга спала в своей спальне, Аллочка в своей. Славка сварил кофе, прошёл на цыпочках в кабинет и устроился за столом. Там и проснулся, когда вошла Ольга.
– Это как понимать? – подняла брови жена.
– Задремал. Задумался…
– Чем озадачился?
– Да так… Встретил вчера кого не ожидал.
– Например?..
Славка сглотнул.
– Серёжу Онопко. И Любку Дачницу.
– Ты чем сознание расширял? – поинтересовалась Ольга.
– Почему сразу – расширял?
– Ты же мне сам некролог показывал. И говорил, что Онопко погиб в автокатастрофе. А Дачница загнулась от передоза, – поджала губы Ольга.
– Правда, было, – кивнул Славка. – Как же так…
– Как-как – пить меньше надо. Ладно, я вот зачем пришла. У Шурика выставка сдвинулась, понедельник я перенесу. В четверг можно уже в Финляндию. Недельку поскучаешь без Аллочки, – хмыкнула Ольга.
– В каком смысле «поскучаешь»? – оторопел Славка.
– В том самом. В соительно-совокуплятельном. Да не переживай ты, я не против. Думаю, может зарплату ей повысить за снятие твоего гормонального стресса?..Хлопнув дверью парадного, Славка вышел на улицу. По небу стелилась серая рванина облаков. Ветер задувал под куртку, гнал по коже мурашки. Славка шагал куда глаза глядят. Серёжа Онопко разбился в девяносто первом. Насмерть, из машины его вынимали по частям. Любка… он ещё участвовал в складчине на похороны, за душой у Любки не было ни гроша. Потом…
Под сердцем резануло. Пат! Господи, как же она сказала? В тридцать два. Осталась в тридцать два. Где осталась, почему в тридцать два?
Колени подсекло слабостью, и Славка шагнул в сторону, схватился за цоколь уличного фонаря, чтобы не упасть. Пат без вести пропала в девяносто восьмом, ему говорил Вольдемар, тот самый, бывший скульптор. Сколько ей тогда было?..
Славка выдохнул, потряс головой, отлепился от фонаря и двинулся дальше. Ноги сами несли на Невский. Мысли сыпались песком… Те, кто остался, сказала Пат. Те, кто решил остаться. Насовсем. Где остаться? Почему насовсем?
На Аничковом мосту Славка опёрся на парапет и скурил дюжину сигарет, одну за другой, глядя на рябь Фонтанки. Смял пустую пачку, закашлялся. Чужим удаётся заглянуть. Один раз. Он – чужой, ему удалось. А те, внутри, получается, свои. А он – нет. В отличие от Пат, в отличие от Серёжи Онопко, от Любки. У него сложилось. Его не вытолпили из жизни, не выставили, он не потерялся, зубами ухватился за спасательный круг и выплыл. Нет, не так – его спасла Ольга – вытянула, вытащила из омута на берег. А Пат и другие до берега не добрались. Вот оно, значит, как.
Славка оторвался от парапета, заспешил по Невскому. Затем побежал. Помчался, расталкивая прохожих. На углу с Владимирским рванул на себя ту самую дверь, ввалился вовнутрь.
Его встретил холл «Рэдиссона». Портье за стойкой, лощёные носильщики, охрана в приталенных пиджаках. Мраморный пол, люстры на потолке, вазоны с цветами. Никакого «Сайгона», ни малейшего его признака. Пружинистым шагом пересекая холл, к Славке стремительно двигался сосредоточенный, коротко стриженный мужик с рацией на боку. Охранник, сейчас спросит, какого чёрта он здесь забыл.
Славка нашарил за спиной дверь, попятился. Мельком увидел своё отражение в зеркале – поджарый дядька с седыми висками. Вновь оказался на Невском, смахнул пот со лба, перевёл дух. Заглянуть можно лишь раз, вспомнил он. Только раз, больше не получится. Для того, чтобы снова увидеть всё, надо остаться. Сердцем, насовсем.
Тогда завтра его не станет, на его смерть напишут некролог. Может быть, даже сегодня. Не будет больше переполненных залов и телетрансляций. Не будет признания, денег. Не будет кричащей от наслаждения безотказной Аллочки. И Ольги с дочерью тоже не будет. Ничего не будет. И никого. Только те. Неудачники. Навсегда оставшиеся в восьмидесятых и девяностых. Затормозившие время. Нищие, спившиеся, обдолбанные. Чужие.
Или… Или всё не так? И это Ольга ему давно чужая? И светская жизнь, и прилизанная гостиная, и домик в Финляндии – всё не своё. Чужое. И он в этой чужой жизни – винтик, послушная марионетка, которая даже в постель ложится с молчаливого одобрения хозяйки.
А они – шумные, увлечённые, смеющиеся над неустроенностью, через край глотающие сырое питерское небо – всё-таки свои? Ведь Пат ему – своя. При мысли о Пат заныло между рёбрами. Тогда, в азартной сутолоке восьмидесятых, когда казалось, что всё самое интересное ещё не познано, всё главное ещё впереди, они расстались почти легко. Теперь же… Впереди ещё сколько-то концертов, банкетов, выставок и просмотров, аллочек или эллочек. А там, в «Сайгоне»,
Славка подошёл к двери, взялся за ручку, потянул. Услышал скрип и жадно, полной грудью вдохнул сладковато-терпкую смесь…
Пат сидела за столиком и цедила «маленький двойной». Когда Славка подошёл, она вскинула глаза с немым вопросом. Славка присел рядом.
– Я насовсем.
– Правда?
– Я тебя когда-нибудь обманывал?
Пат молча улыбнулась в ответ.
– А что там, снаружи? – спросил Славка.
– Пойдём, покажу.
Снаружи асфальтовой рекой тёк Невский – пешеходы, машины, дома. «Букинист», «Гастроном», «Военторг». Пионерские галстуки. Милиционер на перекрёстке. Киоск «Союзпечать».
Пат взяла Славку за руку, и от прикосновения её ладошки потеплело внутри.
– Почему ты решил остаться?
– Да так. Решил. Жить, а не доживать.
– Здесь?
– Да. Здесь. С тобой.Джон Маверик. Ночь непрощения г. Саарбрюккен, Германия
Весь день накануне температура держалась около нуля. Ни тепло, ни холодно, а мерзко и липко. Гриппозное мутно-лиловое небо ежилось в ознобе и отхаркивало на опавшую листву игольчатую мокроту. Белое на золотом – красиво. Но Эгон знал, что ночью, ближе к утру, выпадет настоящий снег – глубокий, хрусткий, как свеженакрахмаленная простыня – и заботливо укроет город вместе со всеми его обидами и грехами.
Потому что эта ночь – особая, и просыпаться после нее надо если не обновленным, то хотя бы чуть-чуть другим.
Он потоптался у калитки, пытаясь просунуть руку в узкую щель почтового ящика. Ключик недели две как потерялся, но Эгон все никак не мог заказать новый. «Завтракайте вместе с Мартиной Штратен», – интимно шепнул ему в ухо мужской голос и смущенно прокашлялся. «Сам завтракай, недоумок, – буркнул Эгон, – в шесть часов вечера», – и переключился на «Гельзенкирхен Лайв». Его тут же окутало, закружило, поволокло, точно конфетный фантик по тротуару, переливчатое облако восточной музыки. Цимбалы, флейты и еще какой-то инструмент с грустно-пронзительным звучанием. Привычка слушать радио в наушниках осталась у Эгона с юности, но если раньше он выискивал в эфире молодежные программы, то теперь ловил все подряд – болтовня незримых модераторов и диджеев заглушала его собственные невеселые мысли и творила сладкую иллюзию дружеской беседы. Они казались удобными собеседниками, эти радиоголоса – забавляли и развлекали всякими прибаутками, но не лезли в душу, не задавали мучительных вопросов, не стыдили, когда что-то выходило вкривь и вкось. А главное – их можно было в любой момент включить или выключить.
Музыка резко оборвалась, и женщина-диктор – своя, гельзенкирхенская, он помнил ее по имени Марта Беккер – бодро произнесла: «А теперь по просьбе Морица Кухенберга мы передаем песню для его бывшей жены Ханны Кухенберг. «Дорогая, я приду к тебе на чашечку кофе. Готовься»«. Последнее слово поневоле прозвучало угрозой, но экс-супруга, наверняка, не испугалась. Ночь непрощения – это не ночь страха.
Эгон ухмыльнулся. Он знал чету Кухенберг, что не удивительно – в маленьком городке многие знают друг друга. Мориц и Ханна жили как кошка с собакой и расстались очень плохо. Когда, как не сегодня ночью, им встретиться за чашкой кофе?
Эгон сбросил куртку в прихожей и прошел в мастерскую. Он тоже собирался в гости, но сначала надо было выбрать подарок. Вернее, решить, какой из двух – тщательно и любовно выточенных, отполированных до лоска. Две собаки – одна еловая, светлая, сидит на задних лапах, сложив передние, как ладони во время молитвы. Этакий четвероногий ангел, только без крыльев. Другая – из мореного дуба – лежит, свернувшись кольцом и опустив морду на распушенный хвост. Эгон закончил выпиливать их на прошлой неделе и понемногу готовил для подарка – каждый вечер, когда на смутном изломе дня и ночи небо над Вельзенкирхеном белело, просвечивая первыми звездами, он ставил фигурки на подоконник и, пока те наливались призрачным сиянием, садился рядом и вспоминал. Это стало чем-то вроде ритуала – напитать подарок тем, что не можешь обобщить в словах. Жизнь – длинная, со множеством потайных чуланов и закоулков, и каждый не опишешь, не объяснишь. И вот, когда до ночи непрощения оставалась пара часов, Эгон почувствовал, что фигурки готовы и готов он сам.
Скульптуры ждали его, как дети. Обнаженные дриады с фонариками в руках, высокие, в полчеловеческого роста кенгуру, садовые гномы всех мастей, жирафы с тонкими пятнистыми шеями. Пастушок, играющий на дудочке… Пока один. Если получится продать, Эгон наделает таких еще. Почти все фигуры выструганы из мягкого дерева – липы или ольхи – из цельного куска, иногда со светлыми или темными вставками. Для отделки он брал сосну, яркую и солнечную, кружевной клен, маслянисто-коричневый дуб, золотисто-лимонный барбарис, розовый ясень, красноватые акацию или карельскую березу, темно-красную вишню или волнистую, с легким фиолетовым оттенком сирень.
Слушая вполуха нестройный речитатив – песню для Ханны Кухенберг – Эгон двинулся по мастерской, здороваясь с каждым своим питомцем. Он чувствовал себя хирургом, который осматривает больных, нуждающихся в нем, доверенных его скальпелю. Некоторые были уже здоровы, то есть совершенны.
Эгон обошел круг и остановился перед двумя собаками. Музыкальная передача кончилась, началось традиционное интервью. Известная молодая журналистка из Дюссельдорфа беседовала с пожилым учителем гельзенкирхенской начальной школы. Вопросы были глупыми, а ответы – сдержанными. Скучно, но все-таки лучше прошлогодней проповеди с ее набившим оскомину «возлюбите врагов».