Вельяминовы. Начало пути. Книга 3
Шрифт:
Федор хмуро сказал целовальнику: «Значит, не врал человечек тот, с Конюшенного двора?
Завтра с утра ему возок закладывать велели, на Девичье поле?
Никифор Григорьевич кивнул и добавил: «Два десятка стрельцов вооруженных тако же при сем возке будут, Федор Петрович. Вы как хотите, а туда сейчас соваться — это все равно, что рядом с Василием Ивановичем на плаху лечь».
Федор посмотрел на план Москвы и задумался. «Вот что, Никифор Григорьевич, Дуня твоя спит еще, наверное?».
Целовальник помялся. «Хоша вы, Федор
Воронцов-Вельяминов рассмеялся: «Ну, как проснется, одень ее поплоше, и пущай каждый день в обитель ходит, ни одной службы не пропускает. Как увидит девочку, — белокурую, сероглазую, годков восьми — пущай грамотцу ей передаст, кою я напишу».
Никифор Григорьевич почесал в бороде. «А и точно, остальные-то у меня — как их не наряди, а глаза блядские. А Дуне шестнадцатый годок еще, как платочком голову повяжет — вроде и девица невинная. А что с Василием Ивановичем-то делать будем?
Федор помрачнел, и, оглядев стол, сказал: «Ты вот что, водки мне поставь, ну и поесть чего, о сем поразмыслить надо. В Разбойный приказ никак не пробраться?»
Никифор Григорьевич выматерился: «Если б можно было, Василий Иванович уже бы в Ярославль ехал, вместе с вами. Там сейчас поляк на поляке, этот Бучинский, что секретарем при самозванце, целую тайную канцелярию, как они ее называют, учинил, и везде своих людей насажал. Но молчит князь, сами, же видите, — целовальник чуть улыбнулся.
— А из них к твоим девкам никто не ходит? — поинтересовался Федор. «Ну, из тех, что в Разбойном приказе?».
— Да разве они бумаги свои показывают? — развел руками целовальник. «У нас ведь как — деньги на стол, и все».
— Да, — Федор вздохнул. «Ну, принесли мне требухи-то, а то снизу так пахнет, что думать ни о чем другом невозможно. И хлеба каравай. Что-нибудь да устроим».
Никифор Григорьевич пошел за едой, а Федор, быстро написав грамоту, наклонился над планом города, что лежал на столе и усмехнулся: «Кажется, придется со стрельбой из Москвы выезжать-то, иначе не получается».
Ксения взглянула на массивные, белые стены монастыря и, наклонившись к уху Мэри, тихонько сказала: «Это батюшка тут все отстраивал, как тетя Ирина Федоровна постриг приняла, после смерти царя Федора Иоанновича. Он ей и палаты возвел, Ирининские, ну, помните, говорили, что мы там жить будем».
— Будете, будете, — закивала маленькая, сухая игуменья Домника, что шла рядом. «Там же и церковь домовая имеется, во имя Иоанна Предтечи, и трапезная особая, так, что во всем отдельное у вас житье, с другими не соприкоснетесь. А как постриг примете, вместе с вдовствующей государыней, инокиней Марфой и поедете в Горицкий монастырь, там спокойно, не то, что у нас.
— Да уж куда спокойнее, — Мэри обвела глазами караулы стрельцов, что расхаживали по стенам. «У вас тут, мать
— Четыре сотни, для них и палаты отдельные сделаны, за стенами обители, — гордо сказала Домника.
Мэри вдохнула запах цветов и подумала: «Если бы не монахини эти, совсем бы, как в подмосковной было, и река рядом».
— А дочери моей можно на службы в Смоленский собор ходить? — невинно глядя на игуменью, спросила Мэри. «Все же Аннушка не монахиня, послушницей будет, а там, как мне говорили, список с иконы чудотворной, Смоленской Божией матери, пусть дитя-то на него посмотрит».
— Ну конечно, — игуменья сжала морщинистые ручки. «Вас-то я туда пустить не могу, не принято сие, да и государь распорядился, окромя Ирининских палат, чтобы вы более, никуда не ходили, а дочка что? Пусть там молится, конечно».
— Спасибо, матушка, — искренне ответила Мэри и холодно подумала: «Ну, Федор уж найдет способ узнать, где мы, и, слава Богу».
Она незаметно пожала руку Ксении и вдруг застыла — навстречу им, странными, подпрыгивающими шагами, шла небольшого роста, худенькая, бледная монахиня. Игуменья что-то пробормотала и, быстро подойдя к ней, строго спросила: «Тебя кто выпустил?».
Монахиня затрясла головой и что-то замычала, показывая на общую трапезную. Домника вздохнула и, обернувшись, к Мэри и Ксении, сказала: «Уж не обессудьте, юродивая это наша, безъязыкая. Так-то она в подземной келье пребывает, как и положено».
Взяв монахиню за плечо, Домника громко сказала: «Скоро на Шексну поедешь, велено было, — как мать твоя преставится, туда тебя отправить!»
— Мать ее тоже юродивая была, вон там, — Домника кивнула на башню, — держали ее, да волей Божией на Пасху померла. Давно у нас жила — двадцать что ли, годов, а то и более.
Даже имени ее не знали, что с ней, что с дочкой ее — запрещено говорить было.
— Сейчас-то можно, как мать скончалась, да не умеет она, — игуменья развела руками, и перекрестившись, попросила: «Вы тут за ней присмотрите, сейчас придут, отведут ее в келью обратно. Она тихая, не обидит» Мэри посмотрела на истощенное лицо и ласково спросила: «Зовут-то тебя как?».
Юродивая задергала губами, и, подняв васильковые, ясные, в темных ресницах глаза, с усилием, разбрызгивая слюну, проговорила: «Мааааша!».
— И меня тоже, — обрадовалась Мэри. «А это — Ксения. Поедешь с нами на Шексну?».
Монахиня рассмеялась, — звонко, как ребенок, и повторила: «Мааааша!».
Мэри нежно взяла ее за тонкие, детские пальцы, и девушка — мимолетно, слабо, — улыбнулась.
Мэри завязала платок на голове у дочери, и Энни капризно сказала: «Да не хочу я в этот собор, я в нашу церковь хочу! Что мне эти иконы!»
Женщина вздохнула, и, поцеловав прохладную щеку, улыбнулась: «А ты там смотри вокруг больше, если кто-то тебе что-то передать захочет — возьми, и так, чтобы инокини не увидели, сможешь же?»