Вельяминовы. Начало пути. Книга 3
Шрифт:
Марина почувствовала прикосновение его влажной, холодной руки, и, встав, сглотнув, сказала: «Доброй ночи, господа, встретимся завтра утром».
В опочивальне его вырвало, — Марина вовремя успел подставить серебряный таз, — и царь заснул, уткнувшись лицом в подушку, похрапывая.
Марина протянула руку, и, налив, себе вина, закутавшись в меховую полость, села в кресло.
Над Кремлем висела черная, беззвездная ночь, дул резкий ветер, а снизу все играла музыка — бесконечная, назойливая.
Они сидели на лавке, и Дуня, положив голову ему на
Джон поцеловал белокурый затылок и рассмеялся: «Видел я, что ты на меня смотрела. Я тоже — глаз отвести не мог. Иди сюда, — он прижал девушку к себе покрепче и добавил: «Как тут все закончится, я тебя увезу. Я бы и сейчас увез, но, — мужчина помолчал, — мне нельзя пока уезжать».
— Далеко увезете, пан Ян? — Дуня поцеловала его пальцы, — один за одним, — и помолчав, проговорила: «Да хоть бы и на край света, только с вами».
— Далеко, — Джон вдохнул ее запах — цветы и что-то свежее, будто ветер над рекой, — по морю.
Знаешь же, да, что такое море?
— Слышала, — Дуня свернулась к клубочек и положила ему голову на колени. «Оно ведь без края, да?».
Трещала, шипела свеча, и, он, наклонившись, поцеловал лазоревые глаза. Девушка счастливо улыбнулась, и Джон согласился: «Без края. Поплывем с тобой на большом корабле, а потом обвенчаемся и всегда будем вместе».
Ее губы, — розовые, мягкие, были совсем рядом, и девушка, лукаво улыбнувшись, спросила:
«Да вы никак замуж меня взять собрались, пан Ян?».
— Собрался, — он приник к ее губам, и Дуня, глубоко вздохнув, рассыпав по лавке светлые пряди, попросила: «Еще».
— Только это делать и буду, — он сам чуть не застонал, — такой мягкой и сладкой была она.
— Больше ничего? — один голубой глаз приоткрылся.
— Не болтай, — сварливо велел Джон, — а обними меня. Вот так, — он пристроил девушку у себя на коленях, и та, чуть подвигавшись, весело заметила: «Ну уж не знаю, пан Ян, как вы сие терпите!»
— Потерплю, счастье мое, — он стал расстегивать синий, как ее глаза сарафан. «Потом слаще будет».
Девушка вдруг повернулась, и, прижав его к бревенчатой стене, положив руки на плечи, сквозь зубы, сказала: «А вот я — не потерплю, пан Ян, не смогу, вы уж простите меня!
Потом он накрыл ее своими руками и, проведя пальцами по нежным косточкам позвоночника, шепнул на ухо: «Лавки тут крепкие, любимая, не скрипят».
— Это пока, — пообещала девушка, и, наклонившись, подтянув поближе валяющийся на дощатом полу сарафан, — встала на колени. «А вот теперь, — терпите, пан Ян, сколь сможете, — она расхохоталась и Джон, откинув голову, закрыв глаза, подумал: «Сказал бы мне кто, что так бывает — не поверил бы. А, впрочем, папа говорил, ну, впрочем, я тогда мальчишкой еще был. Господи, какое счастье».
Потом она лежала на боку, прижавшись к нему белой, белее снега спиной, и Джон, целуя ее куда-то за ухо, сказал: «Меня еще ни одна женщина не любила, вот, так тоже бывает, пани Эва. А я любил».
Она повернулась, и шепнула: «У вас глаза были такие, пан Ян, да, как будто грустно вам. А что вас не любили — сие прошло, и никогда более не вернется, покуда я жива, это я вам обещаю, — Дуня вдруг обняла его за шею, и, спрятав лицо у него на плече, проговорила: «Я и не знала, пан Ян, что бывает так нежно».
— Бывает по-разному, — ответил Джон, еле сдерживаясь. Ее рука скользнула вниз и темная, тонкая бровь чуть поднялась: «Покажете?»
— А ну иди сюда, — велел мужчина, переворачивая ее и Дуня, счастливо, освобождено рассмеялась.
Он проснулся на рассвете от гула колоколов. Звонили, перекликались церкви и монастыри, и Джон, поднявшись, поцеловав закрытые, сонные глаза, — захлопнул ставни.
— Набат, — тихо сказала Дуня, потянув его за руку к себе. «Побудьте со мной, пан Ян, хоша и готовились они к этому, а все равно — страшно».
— Ничего не бойся, — Джон укрыл ее поплотнее, и, положив красивую, с растрепавшимися косами, голову себе на плечо, еще раз повторил: «Ничего не бойся, слышишь? Я теперь с тобой, и так будет всегда».
Девушка подышала ему в плечо и, взяв за руку, просто лежала — слушая, как медленно, размеренно бьют колокола Москвы — от Чертольской улицы и Конюшенной слободы до Ильинки и самой Красной Площади.
Князь Василий Иванович Шуйский приподнялся в стременах и крикнул: «Православные!
Царя Дмитрия Иоанновича поляки убить хотят! Защитим государя, бейте их, никого не жалеть!»
Толпа, вооруженная дрекольем и вилами, возбужденно завыла, и Федор, с высоты своего роста, сидя в седле, заметил рыжие, знакомые кудри.
Он пришпорил жеребца и, поймав сына за плечо, — кафтан затрещал, — зло встряхнул его: «Я же сказал, сидеть на Китай-городе, сюда не соваться!»
— Да тут все наши, — жалобно сказал подросток, — это ж мы на плане дома отмечали, батюшка, ну, где поляки живут, так сейчас и покончим с ними, одним махом.
— Ладно, только осторожней там, — велел Федор, и, повернувшись к Михайле Татищеву, усмехнулся: «Ловко мы это придумали, сейчас хоша поляки защищать его не полезут, в постелях перережем».
На Ильинке гудел набат, и Федор, через плечо, увидел, как по мосту через Неглинку валят еще люди. В толпе блестели сабли и бердыши, и он, подняв вверх пищаль, выстрелив, крикнул: «Лестницы несите, сейчас на стены полезем!».
Фроловские ворота уже трещали под натиском толпы и от них раздался жалобный, низкий крик — немец наемник, поднятый на вилы, дергался, разбрызгивая вокруг темную, льющуюся струей кровь.
— Началось, — сладко протянул Татищев, доставая саблю. Федор тоже вынул свой клинок, ворота рухнули, и Воронцов-Вельяминов увидел, как топчут люди трупы немцев. Один, было, попытался убежать, но его притащили, за волосы обратно к воротам, и, сорвав одежду — пригвоздили деревянным колом к доскам.