Вена Metropolis
Шрифт:
В далеком далеке, в тебе, о тьма, надежно скрывается воспоминание. Георг, побуждаемый к этому Альфредом, напрягает память поначалу весьма неохотно и без особых успехов. Они как раз сидят в Пратере, недели через две после того, как Георг был там со Штепаником, сидят в одном из больших пивных залов неподалеку от главной аллеи, обрамленной длинной вереницей каштанов в цвету. Цветы, очаровательные свечи каштанов, отражаются в тусклом зеркале мокрого серого асфальта: мгновенно набежавшие тучи пролились быстрым дождем, на стульях и столах пивной рассыпаны большие дождевые капли, и пока их не смахнула чья-то рука, в них вперемешку и в миниатюре отражается
— А ты помнишь? — не без труда начал разговор Альфред. Они теперь с Георгом редко видятся. Он неловким жестом коснулся руки друга, покоящейся на столе. Георг, сидевший напротив, с недовольной миной смотрел мимо Альфреда, куда-то в сторону аллеи, где сейчас, после грозы, не было совсем никого. Все попрятались от дождя и словно не решались вновь выбраться из укрытия.
Однажды они, мальчишки, отправились в свое излюбленное местечко, на площадку, где был склад металлолома. Правда, день тогда был особенный. Они не раз говорили о том, что в этот день произойдет.
Настоящую дружбу надо скрепить как следует. А есть ли что-либо более драгоценное, чем собственная кровь, которая может скрепить великое, настоящее и стОящее чувство? Естественно, что их вдохновили на это соответствующие сцены в романах, рассказывающих об индейцах и благородных разбойниках.
Тот, кто отваживается поступить так — сделать ножом надрез на собственном теле и соединить выступающие капли крови в единое целое, — тот поступает так во имя вечности в первый и последний раз на этом свете.
Они молча миновали пустынные закоулки, образованным горами старого железа. Добравшись до своего заветного укрытия, они уселись друг напротив друга. Когда Георг достал заранее припасенный нож, Альфред едва не расплакался. Он вдруг перестал понимать, что делает. Но Георг уже протянул ему нож.
— Ты первый!
— Я?
Альфред медленно и неохотно, и только потому, что пути к отступлению теперь у него не было, провел ножом по руке. Он вспомнил сейчас, что лезвие тогда несколько раз скользнуло по натянутой коже, прежде чем вошло в плоть, и кровь закапала из раны. Георг, плотно сжав губы, весь сосредоточенный, не мешкая сделал надрез на своей руке. Кровь брызнула из разреза! Дрожа всем телом, с удивлением и словно во сне они соединили руки.
Каждый раз, вспоминал о своем детстве, Альфред испытывал приятное, сладостное, кружащее голову чувство, подобное тому, какое испытывает мужчина, когда замечает, что его тянет к женщине и что он с ней, пожалуй, сойдется. За этим многообещающим чувством, однако, не скрывалось ничего. Если пытливым жестом он, словно занавес, отодвигал в сторону это сладостное чувство, то поначалу обнаруживал лишь пустоту, пустое и темное пространство без границ.
Лишь когда он был готов к тому, чтобы в своих воспоминаниях предстать перед лицом великого страха, неожиданно накатывавшего на него, то из глубины памяти всплывали разнообразные разноцветные и живые комочки, из которых под пристальным взором — и иногда ему и в самом деле приходилось при этом затаить дыхание — выпрастывались и раскрывались давно ушедшие в прошлое ситуации и события. То какой-то человек стоял на углу пустынной улицы и грозил ему кулаком. То какая-то женщина сидела за столом и лущила фасоль. То ветер шевелил листву кустарника. Альфреду чаще всего не удавалось связать эти картинки с чем-то определенным. Однако он постоянно ощущал, что от них-то все и зависит, зависит — как это ни страшно! — вся его жизнь.
Он остро чувствовал отчуждение, возникшее между ним и Георгом. Это причиняло боль. При этом он с самого начала не без удовольствия
Однако если Альфред забывал о своем подчеркнутом высокомерии и пытался увидеть своего друга таким, каким он его видел всегда, взглянуть на него с покорностью и любовью, то сердце его сжималось, он отчетливо ощущал, что ему самому не хватало отваги и легкости и что именно поэтому он и остался в одиночестве.
В том, что между ними произошло то, что произошло, вины Георга наверняка не было!
И новый друг Георга не был таким уж неприятным, каким Альфред его себе представлял. Альфред вполне был в состоянии понять, почему Георг считал Штепаника толковым малым и почему он так сблизился с ним. Штепаник всегда был полон идей и планов.
Но дело тут было, видно, еще в чем-то. Альфред был очень горд тем, что мыслил. Ему представлялось, что он чуть ли не единственный человек в мире, способный размышлять. Над чем он только не ломал голову! Однако ему приходилось признать, что из всех этих раздумий ничего не проистекало, не имело никаких последствий.
Во время прогулок и хождения по городу, по Шенбрунскому парку или по берегу Дуная ему иногда вдруг становилось ясно, что жизнь его протекает по большей части бездумно. Он не представлял, что происходит вокруг него. Точнее — все те же вещи и проблемы занимали всех людей. Однако они были словно растворены в этих вроде бы бесцельных поисках и размышлениях, никогда не приводивших к результату. Если бы кто-то неожиданно потревожил его в такую минуту, то на вопрос, о чем он, собственно, сейчас думает, он не смог бы ответить. Впрочем, и что с того?!
Он никогда толком не знал, к чему стремился. Если он принимался за какое-то дело с определенным намерением, то в процессе осуществления замысла его начинало тянуть во все стороны, и цель теряла свои очертания. То, что прежде представлялось ясным и конкретным, превращалось в нечто расплывчатое и путаное.
Это вовсе не значило, что Альфред не был целеустремленным человеком. Если предстояло, например, сдавать экзамен в университете, он быстро и в один присест осваивал материал. Экзамен он сдавал. Как сдавали экзамен Георг и другие студенты. Однако он привык к этому, это давно вошло в привычку, и перед лицом того факта, что он больше ничем не занимался, в нем развилось некоторое высокомерное чувство, в согласии с которым он воспринимал все эти экзамены и прочие университетские проблемы как сплошную мелочевку, как нечто второстепенное, не имеющее серьезного значения для его жизни.
А как же Клара? Как чудесно было заходить за ней и гулять по Рингу, то болтая о чем-нибудь, то вместе о чем-нибудь молча. Ему нравилось слушать ее, нравилось смотреть, как в кафе-павильоне в Народном саду она ложечкой ела мороженое, нравилось, когда она, опередив его на несколько шагов, останавливалась у розового куста, любовалась им и нюхала цветы. Он был в восторге от нее, как в восторге мы бываем от чего-то неизведанного. И он был готов отдаться этому незнакомому, раствориться в нем.
Чем сладостнее были часы их полного согласия друг с другом, тем резче и злее были размолвки и ссоры, за этим следовавшие. Как раз незнакомое и чужеродное в Кларе, столь многоцветное и соблазнительное в своей безобидной привлекательности, вдруг уплотнялось и ожесточалось, обретало мрачные, вызывающие, грозные очертания, заключающие в себе одновременно и нечто смешное, нелепое.