Вена Metropolis
Шрифт:
Часть I
Глава 1
В восьмом районе Вены на углу Шёнборнской и Йозефштедтской улиц стоит дом в шесть этажей. Здание окрашено в желтый, «шёнбруннский» цвет и на первый взгляд ничем не отличается от соседних домов, построенных в последнюю треть девятнадцатого века, в эпоху грюндерства. Барельефы из женских головок — сплошь богини, имена и деяния которых забылись с ходом времен, — украшают фриз, протянувшийся тонкой рифленой полосой над окнами последнего этажа по всему фасаду, а над прическами богинь вьются гипсовые ленты и гирлянды, которые в легком ритме, словно обретшие материальность звуки легковесной, слегка затасканной мелодии, более или менее скрашивают невзрачность стен. На углу дома со
В доме этом, в маленькой квартирке на пятом этаже с окнами на Йозефштедтскую, проживали в ту пору два господина, и звали их Франц Иосиф Пандура и Георг Оберкофлер. До войны Оберкофлер, человек военный, служивший тогда еще в австрийской армии, жил тут со своей женой. Соседи помнили, как высокий и щеголеватый обер-лейтенант сходил вниз по широким ступеням лестницы под руку со своей женушкой-блондинкой, разодетой чересчур броско, и отправлялся на прогулку, навстречу летнему вечеру, притягательному и многообещающему, ступая, как и положено офицеру, несколько церемонно и сдержанно, но не без элегантности.
Квартира состояла всего из двух просторных комнат, с ванной и кухней в придачу, и была в этом доме скорее исключением. В других квартирах было по четыре комнаты, а то и больше, и принадлежали они весьма важным господам.
Во время отступления немецких армий в районе Ольштина в польской Мазурии, то есть ближе к концу кровавых сражений Большой войны, — при этом грядущие месяцы оказались особенно кровавыми, — случилось вот что. Солдаты немецкой части, отведенной в Вену на переформирование, обнаружили светящееся в ночи окно в доме, незадолго до этого оставленном жильцами. Прикладами солдаты выбили дверь в парадную и вломились в дом. В камине огромного зала, под тонким и ломким слоем серой золы, — вероятно, здесь жгли какие-то бумаги, — еще тлели красные, источающие тепло комочки. Один из солдат обнаружил лестницу, ведущую в подвал. Когда к дому подтянулся арьергард, которым командовал сам Оберкофлер (Пандура, штабной вахмистр, был среди тех, кто вломился в дом первыми), то обер-лейтенант застал своих людей, в том числе и вахмистра, за мародерством. Хотя Пандура выстрелами из пистолета продырявил все обнаруженные в подвале бочки, все же во всеобщей толчее ему не удалось воспрепятствовать тому, чтобы несколько солдат подставили кухонную посуду или какой другой черепок под холодные и темные струи вина, бьющие из пробоин. Оберкофлер не стал даже пытаться пресечь начавшуюся попойку, он лишь обронил в сторону Пандуры несколько слов, но так громко, чтобы слышали все: «Того, кто завтра утром не будет стоять на ногах, расстреляют русские». Затем он бросил на стол перчатки и опустился в кресло, широко расставив ноги.
Было уже совсем поздно, когда солдаты утихомирились; кто-то свернулся калачиком прямо на полу, кто-то в полном облачении заснул на стульях или на диванах. Пандура с бутылкой чистого как слеза шнапса сидел у темного, потрескивающего от холода окна и смотрел в ночной сад, раскинувшийся под неестественно бледным светом луны: лужайки были укрыты снегом и льдом, голые и черные ветви деревьев походили на плетки, застывшие от стужи в огромной невидимой руке. Обер-лейтенант Оберкофлер, давно уже наблюдавший за Пандурой, поднялся с кресла, приблизился к вахмистру и положил ему руку на плечо, — жест совершенно непривычный и в общем-то невозможный, — и хрипло произнес: «Иди спать!» — В голосе звучали дружелюбные нотки, а хрипота — так это от долгого молчания. Пандуру словно дернуло электрическим током, однако его удивление было наигранным, ведь на самом деле он, сидя у окна, ждал, что Оберкофлер к нему подойдет.
Пандура (происходивший, кстати, из дворян, фон Пандура) и Оберкофлер были знакомы уже давно. Вскоре после начала войны они оказались в немецкой армии в одной и той же части. Однако в прямом подчинении один у другого очутился не сразу, а после переформирований полка, связанных
Однажды Пандура, — дело было во время марша по Украине, года два назад, если считать от событий под Ольштином, — так вот, Пандура чуть отстал от колонны на улице какого-то пыльного городка и остановился перед витриной магазина, потому что в ней, словно напоминание о другой, прошлой жизни, была выставлена пара ботинок. В отражении витринного стекла он увидел, как обер-лейтенант Оберкофлер тоже остановился посреди улицы и пристально и долго смотрит на него. Позднее, — во всяком случае, так объяснял себе Оберкофлер, — оправданием такому вниманию к Пандуре послужило то, что тот был его земляком, из Вены, ведь по большому счету в Пандуре не было ничего такого, что могло бы вызвать к нему интерес.
Собственно, было в облике Пандуры что-то скользковатое, в его широкой и смуглой физиономии, почти округлой, в его полноватой приземистой фигуре, в его походке вразвалочку. Выправка у него была нарочито никудышная. Но в бою он был решителен. Да, Пандура был храбр, и при этом был человеком жалостливым. Немолодые, умудренные опытом солдаты, у которых дома остались семьи, считали его чудаком. Во время этих своих вспышек отчаянной храбрости он весь словно менялся: как будто лев сбрасывал с себя ослиную шкуру. Лучше не скажешь, — думал Оберкофлер. В такие минуты Пандура словно уменьшался в росте, сжимался как пружина, все в нем словно затвердевало, как камень; и в то же время он был легок и подвижен, как стрелка компаса, — но при этом было ясно, что его не остановить. Во время наступления он был словно надежный щит, за которым можно было укрыться.
Поля сражений пахли разлагающимися трупами. В такие моменты Пандуре было все равно, какую цену придется заплатить.
В часы затишья он вел себя замкнуто, уходил в себя. Только блеск его больших карих глаз обнаруживал, что в нем что-то происходит, в его душе. В душе игрока и записного пьяницы! Оберкофлер поначалу заметил его глаза: темные и порой, если Пандуре досаждали или мешали, враждебно дикие и сверкающие.
Солдаты Пандуру не любили, а вот Оберкофлера — очень даже уважали. Пандура по своей сути был человек несдержанный и грубый, ото всех отгораживался, мог выкинуть любой фортель и был склонен к крайностям.
— Я, собственно, вырос в крестьянской усадьбе, в горах, в Пинцгау. Со двора у нас было видно все вершины: и Висбаххорн, и Шварцкопф, и Глокнер. В погожие летние дни, по утрам, когда воздух над долиной еще прозрачный, а не мутный, в глубине долины видно, как сверкает Целлеровское озеро. В стороне над нами — селенья Брук и Фуш, как разноцветные пятна или заплаты, — там потом проложили Глокнеровское шоссе.
Оберкофлер продолжал говорить, посматривая на Пандуру.
— Обнищание рабочих в долине в конце концов коснулось и крестьянских хозяйств. В самый пик большого кризиса отец отвез меня на вокзал в Таксенбахе. Он взял мне билет на поезд до Вены. Оттуда мне следовало отправиться на восток, в Брук-на-Лейте. Там тогда находилось военное училище. Наш священник из церкви Святого Георга исхлопотал мне бесплатное место.
Оберкофлер с Пандурой сидели в задней комнате летнего кафе в Пратере, куда они забрались несмотря на хорошую, даже прекрасную погоду. В теплом весеннем воздухе, проникавшем сквозь открытые окна, танцевали пылинки, поднимавшиеся от плохо пропитанных олифой, скрипящих половиц. Они заказали кружку пива на двоих и по очереди отхлебывали из нее.
— Когда поезд под Лендом въехал в ущелье и ничего, кроме скал со свисающими ветвями елей и сумрачной бурлящей горной речки вдоль железнодорожного полотна, не было видно, я вдруг представил себе, будто я уезжаю от себя самого и дорога моя ведет в ад. По крайней мере, ребенком я именно так себе ад и представлял.