Вена Metropolis
Шрифт:
Флигель прислуги находился поодаль от виллы; там по утрам деятельность разгоралась раньше, чем в доме: когда в комнате поварихи зажигался свет, он падал на еще темные дорожки сада.
Чтобы разобраться в запутанном клубке связей и отношений, которые связывали Баллака на разных уровнях с деловыми кругами, видными личностями и обычными людьми, и особенно чтобы отчетливо определить царящие здесь чувства, симпатии и антипатии, Альфред вскоре перешел к тому, что стал делать записи, касающиеся отдельных деталей в поведении этих людей. Эти детали в свою очередь тяготели к соединению друг с другом, поскольку приобретали смысл только из перспективы целого. Так что вскоре к наблюдению за Баллаком у Альфреда прибавились занятия по обработке
Уже случалось и так, что он пропускал один или другой день наблюдения, чтобы разобраться в накопленном материале. Он подолгу просиживал за столом и пытался осмыслить ту или иную деталь: был ли руководитель Германского конгресса торгово-промышленных палат, высокий лысый мужчина в пиджаке в облипку, всегда говоривший много и громко и вообще ведущий себя довольно раскованно, однако умевший неусыпно блюсти свои интересы, дружен с доктором Баллаком, как он это сам утверждал и в чем оба они не раз заверяли друг друга? Или это все только расчет? Как переплетались друг с другом человеческие чувства и деловые интересы? Альфред, занятый такими вопросами, вскоре понял, что полной ясности ему не добиться. И он обращался тогда к своей способности вызывать к жизни образы, полуосознанно и полубессознательно, в фантазии, и осмыслять их. Поэтому он часто просиживал ночи напролет за кухонным столом и писал.
По мере продвижения в его усилия добавился словно бы сам по себе и другой, более отвлеченный, но и более точный смысл. Речь шла теперь о том, чтобы выяснить, кем же этот Баллак является на самом деле. Мысли путались, двигались по кругу, раздувались как пузыри: все, что ему удалось увидеть во время своих наблюдений, бесстрастных и бесшумных, как у змеи, быстрых и легких, как у птицы, обрело теперь самодостаточность и зажило собственной жизнью.
Дверная ручка, за которую во второй половине дня, входя в кафе «Кранцлер» на Курфюрстендам, взялась певица де Гронгк, по непонятной причине имела форму папоротника. Баллак помахал певице рукой из автомобиля, который как раз подъезжал к кафе. Деревья, тянувшиеся вдоль улицы, создавали полумрак, словно в лесу. Редкие лучи солнца, отражавшиеся в стеклах витрин, буквально звенели в воздухе, словно звуки флейты. Прохожие шаркали подошвами по брусчатке. Платье певицы там, впереди, в толпе, мелькало перед Альфредом, словно неприметный и поникший парус. Альфред шел за ней. На ходу он прикидывал, как он все это потом зафиксирует на бумаге.
Глава 2
Георг между тем сильно переменился: бесполезно было высматривать в коридорах фирмы молодого человека с гладкой прической и аккуратным пробором — он стал совсем другим.
Начнем с самого важного: у Георга теперь была своя фирма! Еще до окончания университета он — вместе со Штепаником — из тесного помещения бывшей кафешки, в котором они занимались организацией рекламных рассылок, перебрался в офис в престижном квартале: они занимались теперь полным циклом изготовления рекламных материалов, сохранив, впрочем, и функцию их рассылки.
Новая прическа Георга выросла не на пустом месте, он откровенно подражал моде, которая в то время как раз начала распространяться. Изобрел эту прическу один певец-рок-н-рольщик, и теперь она двинулась в массы. Георг превратился в молодого человека, небрежно и самоуверенно идущего по жизни. Усвоив эту манеру, он ее старательно придерживался. Он усвоил, что время поисков себя прошло раз и навсегда. Ты не раздумывая берешь то, что тебе нужно. Если бы его спросили об этом, и если бы у него было время ответить, — ведь времени ему теперь не хватало и становилось все меньше, — то он бы, скорее всего, сказал: «А что вы, собственно, имеете в виду?» — и с улыбкой на губах, с опущенной и погруженной в раздумья головой, немного враскачку, прошествовал бы далее по коридору фирмы.
Мать Георга давно уже не работала официанткой
— Мама, почему бы тебе не остаться в Вене?
— Не слишком ли дорого это тебе обойдется?
Она теперь появлялась на террасе не раньше одиннадцати, а то и в половине двенадцатого. Жила она на первом этаже дома, который между тем — основательно залезши в долги — приобрел Георг. Дом стоял на склоне, и перепад высот был здесь весьма существенный: со стороны сада имелся еще один этаж, и фасада у дома было два — со стороны улицы и со стороны сада, и выходов с лестницы было тоже два. Таким образом мать Георга тоже стала вроде как домовладелицей, подобно домовладельцу Георгу, хотя она, если смотреть со стороны улицы, жила в нижней части дома, то есть в подвале.
В то время как Георг полностью погрузился в дела расширяющейся фирмы, распространившей свою деятельность и на ближайшее зарубежье, мать его посвятила свое время искусству. Каждый вечер она проводила в опере, в Бургтеатре или в Концертном доме. Каждый день ее видели то на вернисаже, то на вечере камерной музыки, то еще на каком-нибудь подобном мероприятии. Она с удовольствием отчитывалась перед сыном о своих впечатлениях, либо за совместным ланчем, либо по воскресеньям, когда у них было больше времени, и таким образом занятия ее приобрели дополнительный смысл, дескать, она все это делает, как бы представительствуя за сына: «У него-то ведь времени свободного совсем нет!»
Подобно тому, как Георг превратился в шустрого делового человека, так и она стала настоящей дамой. Удивительно было наблюдать, как они росли и изменялись, подобно вундеркиндам, и как они поддерживали друг с другом отношения. Все выглядело так, словно они в свой старый договор, заключенный еще в Клагенфурте, когда Георг был ребенком, всего-навсего добавили несколько новых пунктов, напечатанных мелким шрифтом, ибо в основном их отношения не переменились.
Когда Георг часов в двенадцать заходил к матери («Спустись ко мне!» — говорила она, или: «Будь так добр и загляни ко мне!»), он шел легкой и одновременно небрежно-шаркающей походкой, едва касаясь рукой перил. Георг заходил к матери только тогда, когда был в отличном настроении. А если и случалось порой, что настроение у него было не из лучших, то сам факт, что он идет к матери, приводил его в отличное настроение.
Мать к тому времени обычно сидела в большой комнате, широкая двустворчатая дверь которой в сторону сада была открыта, отчего комната приобретала уютное сходство с полукруглой бухтой с причалом, она сидела за своим любимым столиком, стоявшим в стороне от диванного гарнитура, и с этой позиции озирала все свои владения. Иногда она листала какой-нибудь каталог или погружалась в журнал мод.
— Посмотри-ка сюда, — говорила она сыну и обращала его внимание на какую-нибудь иллюстрацию или статью в журнале. Он вежливо склонялся к ней, ладонью откидывал прядь своих длинных волос и погружался в созерцание страницы, на которую указывала мать.
Она порой поднимала глаза и смотрела на него. Как она любила своего сына! Как Георг любил этот взгляд матери, свидетельствующий о родстве их душ!
У нее были серые глаза, неброские и не очень красивые. Но когда в них светился огонек и когда они смотрели на него, они были прекраснее всех глаз на свете.
Он подсел к ней за стол, и пока девушка-прислуга в соседней комнатке накрывала обед, — мать считала своим долгом быть экономной и экономно жить, этому она научилась у одной богатой семьи на Вёртерзее, — Георг вкратце рассказывал ей о делах фирмы. Говорил он сжато, касаясь только самого важного. Мать слушала его внимательно и с легким нетерпением, а потом задавала несколько вопросов. Внимание ее концентрировалось только на одном: была ли операция успешной или нет? Ее не проведешь. В этом она была безжалостна.