Венчание со страхом
Шрифт:
А вот дело другого, чистого геронтофила-убийцы вообще закончилось провалом. Он вошел в историю под именем Бостонского душителя, действовавшего в начале шестидесятых в США. Жертвами семи его убийств стали пожилые одинокие дамы, которых он задушил кого пояском от халата, кого чулками, а кого полотенцем.
И вот, размышлял Никита, в тихом подмосковном поселочке двое гуляк с ходу поймали классического геронтофила — это ли не ирония судьбы, не слепое везение, когда удача приходит совсем не к тем,
Задержанный Киселев находился в одиночной камере местного ИВС. Колосов решил переговорить с ним наедине.
Железная дверь за его спиной с лязгом захлопнулась, и он оказался в узкой каморке, с крошечным зарешеченным окном под потолком, забранной сеткой тусклой «лампочкой Ильича», окрашенными зеленой липкой краской стенами и ледяным бетонным полом.
Киселев стоял у стены, сгорбившись, опустив руки. Лицо его в сумраке камеры было плохо различимо. Никита подошел почти вплотную и увидел, как по этим пепельным, успевшим уже покрыться сизой щетиной щекам катятся слезы — одна за другой. И мокрый след их точно борозда, проложенная от глаз к безвольному дрожащему подбородку.
— Садись, — сказал Никита. — Поговорим. Киселев полусел-полуупал на краешек привинченного к стене стула.
— Вы кто? Прокурор? — спросил он хрипло. Колосов назвал свою фамилию, должность.
Киселев не отреагировал, точно глухой. Прислонился щекой к холодной стене, закрыл глаза.
— Пропало все, — прошептал он, — пропала жизнь. — Помолчал, потом спросил: — Верочка уже знает?
Колосов поинтересовался, кого он имеет в виду.
— Жена.
— Нет. Пока не знает ничего.
— Не говорите… Не говори ей, что я сделал. Лучше скажи, убил кого-нибудь, ограбил. Только не правду.
— Почему?
Киселев молчал.
— Думаешь, если она узнает, что ты кого-то убил, ей станет легче? — спросил Никита. — А так ли это на самом деле?
— Что? — Губы Киселева едва двигались. И весь он застыл — сухощавое ладное тело его словно экономило движения: он почти не менял позы, почти не шевелился. Жили в нем только глаза. Из них текли и текли слезы: не ручьем, как у женщин, а капля за каплей.
— Так ли то, что, обвинив тебя в убийстве, мы солжем ей?
— Я не понимаю.
— Не понимаешь? Ну ладно. Эта старушонка, божий одуванчик, что ты с ней потом собирался делать?
— Со сторожихой? Ничего. Я не знаю. Все как в тумане было… Я сам не свой, не соображал, что делаю…
— Ты ее встречал раньше?
— Конечно. Каждый вечер мимо нее с работы шел. — Киселев сглотнул. — Каждый вечер.
— И что? Что на тебя вдруг нашло? — повысил голос Никита.
Киселев молчал.
— Зачем ты на нее напал? Где ты взял эту идиотскую маску?
— Старый чулок. В шкафу мне на глаза попался
— Сторожиха? Ты что, сразу о ней подумал?
Киселев снова сглотнул.
— Да, — выдавил он и уткнулся лицом в стену. — Какой позор. Господи боже, какой позор, позор, позор! Я умереть хочу. Почему они не убили меня там, а? Зачем все это? Разве я не умолял их убить меня?! Разве не кричал, что не хочу жить таким вот… таким… — Язык не повиновался ему, его словно душило что-то изнутри.
Колосову было жалко и противно на него смотреть. И муторно оттого, что он собирался сделать: что ж, допрос по делу об убийстве не терпит сантиментов. Удар наносят по самым слабым, в самую их мякоть, незащищенную сердцевину.
— Так солжем мы, сказав твоей жене, что ты — убийца, а? — спросил он. — Неужели солжем?
Киселев резко обернулся. Что-то было в его глазах, от чего Колосову вдруг стало не по себе.
— А если… если я скажу… признаюсь… что хотел ее убить. Меня расстреляют?
Никите за двенадцать лет работы в розыске часто приходилось слышать этот вопрос. И всегда его задавали по-разному: одни с напускной небрежностью, другие с трепетом, третьи с тупым упрямством. Но такого тона не было ни у кого. В вопросе фабричного технолога явно сквозила… надежда, и надежда светлая.
— Если я признаюсь, что хотел ее убить, меня расстреляют? — повторил он. — Могу я надеяться ?
Колосов опешил. Он никак не мог предугадать, что беседа с этим вот «слизняком», как окрестил он в душе задержанного, выльется в нечто подобное.
— Ты давно на фабрике вкалываешь? — спросил он, чтобы хоть что-то спросить самому и не ответить.
Киселев как-то сразу сник.
— Четырнадцать лет. После армии и заочного.
— Родился здесь?
— Нет, родился в Калинине. Тверь теперь.
— А на Красной Даче как оказался?
— Женился. После армии. — Слезы снова потекли из глаз Киселева. Одна застыла на подбородке. Потом капнула на порванную в драке синюю рубаху.
— Дети есть?
— Верочка не хотела. Потом не могла — у нее почки больные.
— Она что, не дала тебе, что ли? — грубо спросил Никита.
Киселев покачал головой.
— Я урод, — прошептал он. — Я давно это понял. Таких прежде на ярмарках показывали.
— Ты в Новоспасском бывал? — спрашивал далее Никита.
— Да.
— Когда?
— Прошлой осенью с женой за грибами ездили.
— А в Люберцах, в Ильинском?
— В Люберцах — да. Там у нашего сотрудника тещу хоронили, а в этом, на "и" которое, — нет.
— А в Брянцеве?
— А где это?