Венгерские рассказы
Шрифт:
Граф умолкает, слегка постукивая кулаком по ручке кресла.
В углу раздается громкий вздох. Голова старой графини в шляпе с перьями сокрушенно покачивается и напоминает птицу, которая не может взлететь.
Видя, что беседа иссякает, Эстерхази Моника встает и приглашает нас скромно поужинать.
Гостиная — синяя с позолотой сводчатая комната, украшенная по стенам панно на охотничьи темы в дубовых с бронзовой жилкой рамах. Две служанки уже накрыли длинный стол.
Собирается за ним довольно большое общество. Является и жена Пузыревского, Надя, хрупкая, очень молодая брюнетка с живыми карими глазами. Она держит себя просто, со вкусом одета и походит скорее на обитательницу
Толстяк Бланкенштайн, родственник хозяйки, агроном из города Печ, хотел удрать с женой в Австрию, но не успел… Осторожно, словно боясь порезать шею о тугой воротничок, он поворачивает голову к переводчику и уныло распространяется насчет трудностей переживаемой эпохи. Его супруга, круглолицая, бледная, с льняными волосами, певуче расспрашивает о том, как теперь в Печ: спокойно ли, можно ли уже туда вернуться, — у них там свой дом и хозяйство… Прыщеватый молодой человек в спортивной меховой куртке на «молниях» глуховат и часто переспрашивает: «Битте?» Мадемуазель Бланш, совершенно седая, с чуть заметными тонкими губами бельгийка, пятнадцать лет прослужившая в замке гувернанткой, не спускает с Нади своих строгих бледноголубых глаз, следя за каждым ее движением: как она накладывает себе на тарелку свиных шкварок, как ест. Графиня-мать, нарезая на дощечке белый хлеб и разливая в крохотные чашечки черное кофе, рассказывает низким, как у дочери, голосом:
— Мой муж последнее время занимался исключительно сельским хозяйством и своими менешеи — конскими заводами… А раньше, правда, он увлекался политикой. Но теперь ему уже семьдесят четыре года, а мне семьдесят два. Наше имение в Сатмаре, на восток от Пешта. У нас там все еще по-патриархальному. Крестьяне вместе с нами растут, работают, веселятся, они близки к нам, хотя и не забывают о дистанции… Французский посол в Будапеште мне как-то сказал, что наш мужик один из самых интеллигентных в Европе. Это правда. Мы, старые аристократы, в большинстве своем очень демократичны и своих детей воспитываем по английскому образцу. Я не выскочка какая-нибудь, вроде этих нуворишей, послевоенных новоиспеченных богачей, и мне нечего бояться потерять что-либо из своего престижа…
Старуха беззвучно смеется и искоса смотрит на меня из-под шляпы таким неопределенным взглядом, что не понять: говорит она всерьез или шутит.
— Интересно знать, — вдруг откидывается она на спинку стула, — почему русские не перейдут со своей кириллицы на латинский алфавит? Нам было бы гораздо легче учить ваш язык. А то, знаете, в наши годы снова браться за азбуку довольно трудно…
Этот вопрос я оставляю без ответа, решив, что старушка просто шутит. Дочь подхватывает ее мысль.
— Гордыня, — говорит она с брезгливой улыбкой, — величайший грех, источник всех бедствий. Чем ниже человек падает, тем он выше себя ставит. Пример этого — немцы. Мне вспоминается один немчик, с которым я встретилась в купе «Ориент-экспресса» в тот день, когда Германия захватила Австрию. «Этот Гитлер сумасшедший, — сказал он мне в страхе. — Если бы вы знали его планы! Это сплошной бред! Он не признает за Германией ни прошлого, ни настоящего; он никого не любит, кроме себя, и ведет страну к пропасти». Интересно, где теперь этот маленький пророк? Погиб или, может быть, еще защищает то, что сам успел награбить за эти годы? Насколько я понимаю, гордыня и Венгрию привела к той же пропасти. Эта гордыня с особой силой выражена в фразе: «Nem! Nem! Soha!» Как ни странно, но придумал ее не какой-нибудь мелкий газетчик в пивнушке, а представитель нашей знати, публицист Ракоши Иено, совместно со своим другом, английским журналистом лордом Радзимиром.
— Браво, браво! — тихонько рукоплещет Бланкенштайн. — Совершенно верно! Ни правды, ни чести!
— Милый мой! Я тебе давно это говорила! — певуче бросает ему супруга. — Вы знаете, — улыбается она переводчику, — мы остались тут случайно. Муж так боялся. Он поверил, что русские нас убьют. Так боялся…
— Чего же бояться? — пожимает плечами Эстерхази. — Смерть всюду одинакова.
— От нее не уйдешь, — добавляет граф-отец. — У нас верят в судьбу… А кстати, как вели себя венгры в России?
— Так же, как немцы, — отвечает Пузыревский. — У родителей моей жены был домик в Днепропетровске. Домик сожгли. Отца, инженера, повесили. Мать убили. Шестилетнюю сестру убили. Восьмилетнего брата убили. Она осталась одна — и вот поэтому она со мной на фронте.
— За что же такое наказание ее семье? — спрашивает граф, выпуская изо рта длинную струю дыма.
Надя в упор смотрит на него и отвечает резко, зло:
— За то, что мой муж советский офицер.
Эстерхази смотрит на часы, давая понять, что ужин закончен. Наружно она спокойна. Ничто не выдает ее мыслей, мыслей венгерки, у которой два сына были в России… Взяв свечу, она вместе с отцом провожает нас в одну из комнат на втором этаже.
Идем по коридору осторожно, опасаясь выколоть глаза об оленьи рога.
Чучела кабанов с желтыми клыками таращат на нас со стен стеклянные глаза. Гипсовые головы оленей и серн с ветвистыми рогами отбрасывают огромные перемещающиеся тени. Кажется, что мы в непроходимом лесу, наполненном чудовищами.
На портретах и гравюрах многочисленный род Эстерхази. Гусары и паладины, монахи и епископы, коннозаводчики и министры, дипломаты и полководцы. Добродушные и строгие, грустные и гордые. В одеждах карточных валетов и в сутанах, в рыцарских доспехах и в смокингах. Сидят в креслах, выступают в парламенте, шагают до улицам Вены, Будапешта; прогуливаются у моря и у озера Балатон; скачут верхом по полю и в лесу, с ружьями и сворами собак, настигают зверя…
Мы проходим по комнатам.
Зеркала всюду прострелены, картины порублены.
Люстра выдернута из потолка. Шахматный столик с квадратами из слоновой кости и резные кресла брошены на дрова к дверцам голубой изразцовой печки. Роспись аль-фреско едва заметна на закоптелой, словно в кузнице, стене. Она изображает встречу немецкого короля Отто со старцем Ромуальдом, босоногим седым отшельником, согнувшимся в поклоне у порога лесной хижины. Король, отягощенный золотой кольчугой, но еще более — грехами, склоняется на одно колено перед чистой совестью старца… Изображение этого старца прострелено, а короля — нет…