Венгерские рассказы
Шрифт:
Услышав эту фразу, произнесенную твердо и с некоторым пафосом, старик оживляется в своем кресле, как кавалерийская лошадь при серебряном звуке трубы. Он пытается встать, глаза его сверкают. Ласло удерживает его и, успокаивая, что-то умоляюще ему шепчет.
— Мой отец, — со странной усмешкой говорит Илона. — Он болен. В его годы трудно выносить все эти обстрелы… Да, так вот, значит, — продолжает она, — нас со школьной скамьи приучали к той мысли, что нет, нет, никогда Венгрия не может согласиться с неправдой, учиненной в Трианоне!
— Какая же неправда в том, что от нас отобрали чужие земли? — зло спрашивает ее Ласло.
— Но если каждый день повторять одно и то же… По такому же принципу, как известно, учат говорить попугаев… Собираясь на манифестациях, народ повторял чужие слова. Он находился под впечатлением минуты и, может быть, даже уходил с этим впечатлением домой, но жил он все же своею жизнью и всегда был далек от политики, от всего, что творилось в Будапеште. Крестьянин на улицах столицы, а тем более в парламенте, выглядел так же
— Ты не права, — с раздражением говорит Ласло, успокоившись насчет тестя, но все более досадуя на жену, на ровный и внушительный тон ее голоса. — Не говори так уверенно о людях, которых встречаешь только на базарах. Ты забываешь, что страсть к великому — характерная черта мадьяр. Этой слабостью нашего народа и пользовались немцы. Они кстати умели расхвалить так называемые рыцарские наши чувства, вспомнить о доблести наших предков, о былом, дутом величии Венгрии при Людовике, поиграть на гордости и тщеславии. И мы, к сожалению, шли на эту удочку. А в сущности за всем этим нет у нас ни стойкости, ни логики, ни справедливого взгляда на вещи. Вспомни, дорогая, как наши друзья-соседи вечером 21 июня 1941 года, уходя от нас после журфикса, высказывали лойяльное отношение к России и отвращение к войне. А утром на следующий день, когда война с Россией стала фактом, они же, помнишь, нагло заявляли, что великая Германия легко дойдет до Урала, и Венгрия ей в этом поможет, что они всю жизнь мечтали о такой войне. О, да, Илона, ты вспомни, — я тогда руками развел от удивления. А после Воронежа и Сталинграда что они запели? «Ах, зачем мы ввязались в войну, она такая нехорошая!» А когда вышла из войны Румыния, что они бубнили в нашей гостиной? Они — «скрытые друзья России, мадьярский темперамент сходен с русским» и тому подобное. И так они разглагольствовали, пока не нашелся субъект, который хорошей демагогией живо подвел их взгляды и мнения под совершенно другой знаменатель. Это был Салаши! Это были те же немцы!
— Да, да. Я помню, как и ты тоже… А впрочем, — щурит глаза Илона, — возможно, в глубине нашей души еще сохранились инстинкты далеких предков. Говорят, урало-алтайские кочевники были очень коварными и жестокими…
— Ты слишком далеко зашла, дорогая Илона.
— Я все сказала, мой дорогой Андраш.
Она склоняется над шитьем, и Ласло вздыхает, как человек, укротивший зверя.
— Я вам лучше расскажу о Венгрии с другой точки зрения, — говорит он, закуривая, и голос его становится тихим и размеренным, сильнее звучит английский акцент: Ласло воспитывался в Оксфордском колледже. — Венгрия, если хотите знать, вообще довольно обыкновенная страна, хотя всегда привлекала много путешественников. Я не знаю какое представление о ней существует у вас в России, но на Западе имя венгров окружено мифом геройства, пленительной беспечности и других достоинств и недостатков, свойственных людям с горячим темпераментом. Чепуха! В действительности, мы совершенно другие. О рабочих и крестьянах я не говорю — их мало знаю. Но венгерскую интеллигенцию я разделил бы на две категории. Первая — это аристократы: родовитые, торговые, финансовые, — я назвал бы их оппортунистами с большими деньгами. Почти все они в культурном отношении изрядно отсталые, за их внешним лоском и самомнением часто скрывается духовная пустота и отсутствие проницательности и практического смысла. Войны они просто боялись, так как им есть что терять, и поэтому многие из них, особенно знать, недоверчиво относились к немцам и к фашистским экспериментам Имреди, Стояи, Каллаи и прочих господ. Вторая категория — люди среднего сословия, я назвал бы их оппортунистами с малыми деньгами. Они готовы были рисковать тем малым, что у них есть, в расчете что-нибудь выиграть. Разве это не характерно для буржуазной интеллигенции всей Западной Европы? Затем, что такое собственно Венгрия, как географическое и этническое понятие? Как она обычно представляется глазам иностранного туриста? Это, конечно, колоссальная пушта, так красочно воспетая Петефи, где пасутся стада овец и быков с длинными рогами; пастухи, конечно, все в мохнатых бундах, какие носят, кажется, у вас на Кавказе, — ими укрываются от холода и от жары. Если село, то оно представляется разбросанным по степи; возле домиков садики: кусты роз, красный перец, акации; и уж непременно колодец с длинным журавлем, кивающим с утра до ночи; на черепичной крыше неизменно стоит аист с высоко поднятой ногой; он же бродит и по берегу Тиссы, высматривая дерзкую лягушку. Если девушки, то обязательно прелестные: страсть и задумчивость в глазах, картонные диадемы на голове и прялки в руках. А город — это, конечно, церковь с высокой колокольней, жестяно-скобяная лавка «Чик-чирик», часовая мастерская «Тик-так» и ресторация «Последний грош» с водкой — палинкой и цыганским оркестром. Иные туристы находят истинную Венгрию в королевских винных погребах в Будафоке. Третьи — в имениях знати, в ее замках, сохранивших черты феодального быта и тех времен, когда Венгрия могла считаться аристократической страной. Наши Эстерхази и Карольи — это последние представители касты магнатов, которая лет двести назад владела Европой. Вообще каждый находил здесь то, что искал, что было ему по вкусу, смотря по тому, кто он, этот путешественник: фольклорист, сантиментальный кутила или политик. Цыгане, чардаш, дворцы богачей и лачуги нищих, отличное токайское вино, лошадиные скачки и охота на лисиц — все это у нас было и есть. Но я не сказал бы, что все это так уже своеобразно
Жена молча приподнимает рукав пальто, лежащего у нее на коленях.
— Вот она! — произносит он с легкой торжественностью.
На красной нарукавной повязке нашиты белые полотняные буквы:
«Честь коммунизму».
СТАРЫЙ КРАСНОГВАРДЕЕЦ ИЗ БУДАФОКА
Будафок — предместье Буды. Улицы неширокие, кривые. Террасами, как в ауле, расположились они на склоне гористого берега Дуная.
Узкой, вытесанной в скале лесенкой я поднимаюсь из нижней улицы в верхнюю.
В Буде еще гремят орудия, с глухими вздохами рвутся снаряды и однозвучно щелкают пулеметы. Проходит пятерка «илов» и ныряет за высокую стену фабричного здания. Через минуту от сильных взрывов осыпается черепица с крыш будафокских домов. Завтра сводка Информбюро сообщит, что в Буде еще несколько десятков кварталов очищено от противника.
— Скоро, скоро капут немцам!
Я оборачиваюсь. У ворот желтого домика, сросшегося плоской крышей с отвесом скалы, стоит небольшого роста полный старик в очень коротком, порванном на локтях овчинном полушубке и в такой же рыжей шапке, стоит и улыбается мне, как будто встретил любимого племянника.
— Здравствуйте, — снимает он шапку. — Вы удивляетесь, что я говорю по-русски? Я был в России! Меня зовут Мишо Ференц. Вернее, Мишо Раин. Я серб. Здесь много сербов. Наши предки бежали сюда от турок, основали Пешт. Потом омадьярились. Я стал Ференц.
Видя, что я внимательно его слушаю, Мишо Ференц решительно срывает со своего приплюснутого мясистого носа очки в роговой оправе и ведет меня к себе.
У него так много есть о чем рассказать. Ведь он служил в Красной гвардии! Да, да! И в кавалерии Кочубея. Он Россию хорошо знает. Сначала жил в Никольск-Уссурийске, в лагере для военнопленных, потом — революция, свобода. Москва, Киев, Ростов-на-Дону, Одесса, Луганск. Везде побывал!
— У меня есть бумажка, — говорит Мишо с гордостью. — Только сейчас далеко спрятана. Я ее берегу. Сам Ленин ее подписал. Там написано, что я служил в Красной гвардии, — да, да, что я красногвардеец.
По возвращении на родину Мишо арестовали за то, что он помогал большевикам в России. Полтора года сидел в тюрьме, затем выпустили, но гражданских прав он до сих пор так и не получил. Хорошо еще, что разрешили работать по специальности. Он слесарь, кустарь-одиночка.
— Теперь я получу все права. Я вытащу свои старые документы. Пусть все знают, кем я был, пусть знают!
Мишо достает из кармана большую медную, в виде снаряда, зажигалку и, склонив набок голову, чтобы не опалить выдающегося кончика носа, зажигает сигарету. Покуривая, задумчиво смотрит в окно.
Дунай полон торосистыми беловатыми льдинами. Остров Чепель щетинится черными трубами; торчат изогнутые железные каркасы, куски стен — остатки разрушенных бомбардировками заводов. Городок, теряясь в молочном тумане, будто висит между заснеженной землей и низкими облаками.
— Я, знаете ли, коммунист, потому что я ненавижу другие партии. Здесь, в Будафоке и в Чепеле, семьдесят пять процентов населения — рабочие. А добиться они ничего не сумели. Из-за чего? Все из-за этих партий. Когда штрайк [13] , капиталист зовет, знаете ли, их представителя, сует ему тысячу пенго — и штрайк сходит на-нет. Правда, тут еще много швабов…
13
Штрайк — забастовка.
Мишо сквозь зубы с презрением сплевывает.
— Ну, а немец вы знаете, что такое. У нас, у сербов, есть пословица: «Волк линяет, а нрав не меняет». Так и эти немцы. До вашего прихода они здесь говорили только по-своему, а мадьярский язык не признавали. А теперь все по-мадьярски говорят! Во всю свою жизнь я не встречал натуры подлее, чем у них, а я уж не так молод… Вот сколько, вы думаете, мне лет? Пятьдесят?
Старый красногвардеец самодовольно улыбается.
— Не пятьдесят, а целых шестьдесят два. Да, мой молодой друг, мне уже шестьдесят два года, но я работаю. Я хочу и в России еще побывать. Хотел бы я опять покушать хлеба, такого белого и вкусного, какой раньше кушал. Я бы там и знакомых своих нашел, с которыми вместе воевал под командой Кочубея. Я бы их обязательно разыскал. Они меня узнают, конечно…