Вепрь
Шрифт:
— Вашу ручку, барышня.
Голос его был решительный, строгий, и Соня вжалась в кресло. Мама поднялась, встала за ее спиной и, наклонившись, поцеловала в лоб.
— Ничего не бойся, доченька. Я здесь, рядом. Делай всё, что скажет Альберт Иосифович.
…А затем началось колдовство. Торшер выключили, мама по просьбе Гринберга отошла в угол и слилась с темнотой. Стало страшновато. Гринберг сжал жесткими пальцами ее запястье и, закатив глаза, долго молчал. Потом попросил ее расслабиться, откинуться в кресле поудобнее и постараться ни о чем не думать. Даже не прислушиваться к тому, что будет сейчас
А голос Гринберга лился медленно, навязчиво, с каждым словом проникая все глубже в мозг, с каждой секундой становясь все громче.
«Ты вся напряжена и волнуешься, тебя пугает темнота и отсутствие мамы, тебе жутковато. Но ты не должна бояться, девочка, ни в коем случае. Я стою рядом и надежнее меня у тебя никого нет. Ты чувствуешь, как текут мои слова, как они наполняют тебя? Вокруг тебя все начинает кружиться и постепенно исчезать во тьме, остаюсь только я и мой голос. Ты чувствуешь это?»
«Да, чувствую», — хотела ответить Соня, но навалившийся страшной тяжестью сон помешал ей сделать это. Она только успела почувствовать, как Гринберг пальцами дотронулся до её висков и сделал несколько круговых движений, прежде чем она впала в забытье.
Ей показалось, что прошло секунд десять, не больше. Открыв глаза, она увидела перед собой бледное, заплаканное лицо мамы. Угловатый силуэт Гринберга темнел на фоне окна, шторы на котором были уже раздвинуты. Гипнотизер невозмутимо попыхивал трубкой. Соня ничего не понимала.
— Сонечка, доченька, — всхлипывала мама, покрывая поцелуями ее щеки, лоб, нос, волнистые рыжие волосы. — Дочурка моя маленькая…
Она плакала, но не от горя — на лице ее играло совсем другое чувство. Радость? Надежда? Соня недоуменно хлопала глазами.
— Ты можешь, доченька, ты можешь говорить. Ты говоришь! Ну, давай, скажи что-нибудь маме… Ведь ты сейчас так хорошо говорила!
«Я говорила? — Соня все еще ничего не понимала. — Нет, я ничего не говорила. Я не могу говорить…»
— Раиса Михайловна, — подал голос Гринберг. — Не надо настаивать. Для первого раза это необязательно. К тому же девочка не понимает, чего вы от нее хотите.
Он поднёс трубку ко рту и пустил густое облачко дыма.
— Приходите ещё раз в среду, часам к трём. Я повторю сеанс, а вы, пожалуйста, подготовьте к нему девочку должным образом. Расскажите ей подробно, о чем она говорила во сне. Развейте все её сомнения.
В следующий раз они пришли в среду, затем в четверг, пятницу — они приходили две недели подряд, хотя никакого прогресса больше не было.
Она умела говорить во сне, но, просыпаясь, снова замолкала.
Ей предстояло молчать всю жизнь.
В семь лет она пошла в школу. В обычную школу для нормальных детей.
Утро первого сентября 1979 года было теплым и солнечным, как, впрочем, и каждый год в этот день. Улицы сверкали от белоснежных девичьих фартучков и мальчишечьих рубашек, горели наглаженные пионерские галстуки, блестели начищенные туфли. Первоклассников с цветами вели за руки мамы и папы; такая же мелюзга, только чуть постарше — с октябрятскими звездочками или красными галстуками — с хохотом носилась на школьной площадке, ребята лупили друг друга по головам ранцами и портфелями, дергали за тонкие косички улыбающихся одноклассниц. Серьезные старшеклассники, с высоты своего положения хозяев школы, смотрели на всю эту суету снисходительно.
Из репродукторов летело традиционное: «Буквы разные писать тонким перышком в тетрадь учат в школе, учат в школе, учат в школе…» Учителя делали переклички в своих классах и путали фамилии новеньких. Директор школы потерял какую-то бумажку и теперь никак не мог начать свою речь. Пожилая строгая завуч суетилась в поисках этой бумажки
А Соня стояла в гудящей толпе таких же, как и она сама, первоклашек, держась за мамину руку. Многие дети вокруг были знакомыми, а кое с кем она даже дружила. Вон Алька Лопаткин со своим отцом, которому ужасно хочется курить, но он только изредка приставляет к губам незажженную сигарету. А вон Леночка Горина с целой охапкой цветов в руках. Где-то справа мелькает в толпе загорелое лицо Вовки Шарова, отчаянно колотящего Толика Черкасова, а за дракой, улыбаясь, наблюдает обычно серьезная Алена Смуглова. И еще много-много знакомых лиц.
Даже их учительница, тоже знакомая. Она живет в одном с ними доме, в одном подъезде, только они на втором этаже, а она на пятом. Ей сорок пять лет, и она мамина подруга, несмотря на то что она гораздо старше мамы. Клавдия Ивановна Кузнецова. Худенькая русоволосая женщина с тихим голосом, очень упорная и не признающая поражений. Это она договорилась с директором школы о Сониной учебе, убеждала учителей относиться к девочке со всей строгостью.
— Я сама буду следить за Сонечкой, — сказала она маме как-то вечером за чаем. — Немота — не признак слабости ума, и Соня — чрезвычайно умная девочка. Мало кто из первоклашек умеет читать, а она умеет, да еще как! И физически она более развита, чем многие в ее возрасте.
Клавдия Ивановна была права. С первых же дней Соня оправдала её ожидания. Первая в ее жизни оценка была пятёрка. Юрий Филиппыч души в ней не чаял. «Очень развитая девочка, — одобрительно кивал он лысой головой. — Я прямо-таки удивляюсь». Да и дети относились к ней как к самой обыкновенной девчонке, не обращая внимания на ее немоту, несмотря на то что на все вопросы она отвечала только «да» или «нет».
У неё не только не исчезли старые друзья, но и появились новые. Например, Машенька Ли-совских; Несколько лет они были просто в хороших отношениях, а в начале четвертого класса произошел случай, который их по-настоящему сблизил.
Это было в середине осени 1982 года. Они уже вышли из возраста младшеклашек, сидевших на первом этаже в одном-единственном кабинете, а считались теперь учениками средних классов, младшими среди старших, и в их распоряжении были теперь остальные три этажа школы и по отдельному учителю на каждый предмет.
У них только что закончился урок истории, в ушах еще не успел стихнуть отголосок резкого, длинного звонка. Только что в классе стояла относительная тишина, но вот прошла секунда — и от нее осталось лишь воспоминание. Загромыхали стулья, зашуршали и зазвякали замками сумки, послышались крики, кто-то с топотом ринулся к двери. Это Витька Самохин, растрёпанный, помятый. В одной руке раскрытый портфель, в другой — рваный учебник и такая же тетрадь.