Вера Ильинична
Шрифт:
— Спасибо, Фейга…
— Мне, конечно, о таких вещах легко говорить — у меня ни солдат, ни солдаток. Бог не дал ни детей, ни внуков. Но раз уж ты выбрала эту страну, то к этому надо привыкнуть.
Вера Ильинична не могла взять в толк, к чему она должна привыкнуть — к красотам Тверии, к докторам или к тому, что с ней не считаются?
— К ранам надо привыкнуть, — с какой-то щемящей ласковостью и доверительностью объяснила Фейга, — к увечьям… и даже к смерти. Дело, видишь ли, в том, что воды… обыкновенной питьевой воды в Израиле с каждым годом становится всё меньше и меньше, а пролитой крови — всё больше и больше. Наша жизнь совсем
— Фейга, — неожиданно спросила Вера Ильинична. — Почему ты ни разу замуж не вышла?
— Почему? — сиделка вздохнула, задумалась и тихо промолвила: — Никого не любила… И меня никто не любил… Все проходили мимо… Так и жизнь прошла. Спроси меня сейчас, что лучше — хоронить тех, кого любил, или хоронить самоё себя, и я тебе сразу отвечу… самоё себя… Так как — варить брокколи?
— Нет…
— Нет так нет… Когда проголодаешься, скажешь… А теперь откровенность за откровенность… ты, я чувствую, жалеешь?
— О чем?
— Что бросила все и приехала сюда?
— Лично я ни о чём не жалею, потому что я давным-давно уехала, но пока нигде не сделала остановки, — сказала Вера Ильинична и повернула отяжелевшую голову к окну, видно, в сторону великолепной Тверии. — А что до детей, то жалею — зря они приехали. — Она сделала долгую паузу, достала из тумбочки таблетку, сунула ее под язык и, когда та рассосалась, продолжала. — Подумай сама: ну какие они евреи? Еще совсем недавно им было все равно куда податься — что в Израиль, что в Пуэрто-Рико, что в Америку, что в Германию… Лучший пример — Павлик. Прадед — старовер, бабка — русская, мать — ни то, ни сё, серединка на половинку, отец — вынужденный еврей, всю жизнь тяготившийся своим еврейством и пытавшийся избавиться от него, как от злокачественной опухоли… Ты, конечно, будешь смеяться, но во всей нашей семье, включая и моего Ефима, только я, урожденная Вера Филатова, слышишь, только я была единственной и настоящей еврейкой.
Фейга прыснула.
— Это я больше всех испытала от тех прелестей, что выпали на вашу долю — и суды, и запреты; это я дрожала от страха не за свою, а за вашу жизнь, когда в Москве схватили кремлевских докторов; это я люто ненавидела своих сородичей за проклятый пятый пункт, за «кукугузу» и «гогу Агагат», за наветы; это я знала все секреты еврейской кухни и все ваши обычаи, все праздники; это я при всем честном народе не стеснялась говорить со знакомыми на идиш; это я записалась в еврейскую самодеятельность и, когда большинство актеров разъехалось кто куда, я под аплодисменты всего зала играла Эти-Мени — Эрнестину Ефимовну, жену портного Шимеле Сорокера…
— Я-то всегда тебя считала еврейкой, но ты передохни, ради Бога, передохни, — испугалась Фейга. — Тебе нельзя так напрягаться…
— Можно, можно… Какая разница — днем раньше хватит Кондратий, днем позже. Ты знаешь — я не хвастунья… Говорю, как было. Ничего не прибавляю. Разве после всего этого я не заслужила, чтобы меня положили на еврейском кладбище рядом с евреями, с теми, за кого я всю жизнь заступалась, с кем вместе страдала, а не зарыли, как собаку, под забором? Разве я, скажи честно, не заслужила?
Фейга не перебивала, поддакивала, опасаясь, что Вера Ильинична
— Может, ты все-таки что-нибудь съешь? — в который раз предложила Фейга.
— Лучше накорми Карлушу… И воду в поилке смени… А то он что-то совсем приуныл, — промолвила Вера Ильинична. — В кухне на верхней полке в целлофановом мешочке корм… Только смотри — не выпусти из клетки… Я уже один раз за ним по всей квартире гонялась. Еле поймала… Вылетел бы, дуралей, и попал бы в пасть к коту. — И неожиданно добавила — Интересно, Фейга, какой национальности и религии птицы? Евреи, русские, арабы, литовцы? Христиане, мусульмане, буддисты?
Вопрос ошеломил Фейгу. Чего, чего, а такого поворота она от сумасбродки Вижанской не ждала. В роду Розенблюмов ломали голову над всякими вопросами, но чтобы её такими идиотскими морочили!
— Птицы? — замялась она. — Наверно, у них у всех и национальность одна, и религия одна — птичья.
— А почему, Фейга, так не может быть у нас? Одна на всех — человечья.
— Не знаю.
— Было бы, ей-богу, неплохо. Где свил гнездо и высидел своих птенцов, там и родина, где летаешь и щебечешь на ветке, там твой дом, и ты не чужак, а свой… И ни тебе распрей, ни войн…
Затренькал телефон, который и вернул их к прежним заботам — к раненому Павлику, к Тверии.
— Это Илана, — выдохнула Вера Ильинична. — Сними трубку… Сейчас я подойду. Сейчас…
— Может, мне с ней поговорить?
— Я ещё не умираю, — буркнула Вера Ильинична, с трудом встала с дивана, запахнула халат и грузно зашагала к телефону.
— Алло! Да… Слушаю. Упало, упало… Сто шестьдесят пять на сто. Да… Принимаю… Две таблетки. Фейга? Шомерит. Сторожит меня!.. Не беспокойся… Заночует… Что это ты всё про меня да про меня… С него бы и начала… Я не расслышала — сколько? Ничего себе… А нога? Не отрежут, говоришь? Не клянись, не клянись. А что, хирурги — не люди, не врут? Хорошо, хорошо. Значит, не заедете… Оттуда прямо на работу. Ладно. И ему от нас передай… Скажи, на будущей неделе нагрянем… С ревизией… А мне ни от кого никакого разрешения не нужно…
— Ну? — не вытерпела Фейга.
— Операция вроде бы прошла успешно… Восемь осколков выковыряли. Два из живота… остальные из ноги… Но голос у доченьки невесёлый…
— В больницах какое веселье?… Главное, что он жив.
— Жив-то жив, а если выпишут инвалидом… калекой? — гнула своё Вера Ильинична.
— У тебя сразу — инвалид, калека! Может, все обойдется. Не про твоего внука да будет сказано, я знаю не одну семью, где согласны были бы водить слепого, катать в каталке парализованного. Да что там согласны — в своем несчастьи были бы даже счастливы… Только бы на могилу не ходить… только бы видеть своего… рядышком дышать…