Вера Ильинична
Шрифт:
До самой поездки в больницу Вера Ильинична больше не обронила ни слова. В условленное с Фейгой утро она сложила в дорожную сумку еду, две бутылки минеральной воды, завернутый в фольгу пирог с маком и купленную в русском магазине «Колизей» книжку остриженного наголо тибетского монаха с желтушным, изможденным лицом — точно такую же, какую Павлик оставил в Вильнюсе своей Лайме.
Соблюдая строжайшую конспирацию, Вера Ильинична, ни свет ни заря, как заправская подпольщица, на цыпочках вышла из дому и направилась к остановке
— Лекарства свои положила? — спросила она у Вижанской.
— Что с того, что положила? Лучшее лекарство — добрая весть… Но где её взять?
Всю дорогу до Тверии Вижанская не отрывала взгляда от бокового окна. За окном, казалось бы, не было ничего такого, что могло так приковать её внимание — крыши городков и кибуцов, крытые красной черепицей; скалистые холмы, похожие на сбросивших ярмо и бредущих по пашне волов; дымчатые оливковые рощи; высокородные лавры и сикоморы; неприхотливые сосны, ни разу на своём веку не потревоженные роковым вороньим карканьем; крутые, упирающиеся в преисподнюю обрывы; спускающиеся, как тысячи лет тому назад, к водопою, обалдевшие от жары и величавой лени овцы.
— Красиво? — обратилась к Вере Ильиничне заскучавшая Фейга.
Вижанская не откликалась, и её попутчица смекнула, что та видит не то, на что так пристально и неотрывно смотрит, а что-то совсем другое, не доступное обыденному, куцему зрению — может, всю свою промчавшуюся жизнь, а может, забралась с её видимых околиц за ее невидимые границы…
Такси подкатило к самой больнице, водитель, немногословный иракский еврей, пожелал им счастья, развернулся и уехал, а они, волоча затекшие ноги, направились внутрь.
— Сколько я тебе, Фейга, должна? — Вера Ильинична порылась в кошельке и достала оттуда стошекелевую бумажку.
— Нисколько.
— Это ты брось! В нашем возрасте опасно оставаться должным. Покойники долгов не возвращают.
— Штуёт! Глупости!.. Как ты только можешь так говорить!..
После недолгих поисков они нашли в «Пории» хирургическое отделение. На их счастье, дежурным оказался русский доктор из Ленинграда, тут же по говору посетительниц вычисливший своих соотечественниц:
— Доктор Габай… — представился он. — Вы, простите, к кому?
— К внуку… К Павлу Портнову… — объяснила Вера Ильинична, уверенная в том, что он тут знает всех раненых.
— Очень сожалею… — вежливо пояснил Габай. — Со вчерашнего дня в больнице карантин… Желтуха… После карантина, милости просим… А сейчас…
— Мы приехали из Хайфы, — перебив его, взмолилась неугомонная Фейга. — Я-то могу подождать во дворе… А вот она… Она зайдет в палату только на минуточку, посмотрит на внука и выйдет… Можете засечь время…
Вера Ильинична, доверившая Фейге все переговоры, стояла, потупившись, боясь поднять на дежурного глаза — казалось, поднимет и ошпарит.
— Ну что вам даст одна минуточка?
— Что
— Или несчастливым — лишиться работы… — вставил Габай и первый раз грустно улыбнулся.
Улыбка подхлестнула переговорщицу к еще более решительным действиям, и она атаковала противника с другого фланга:
— Наверно, у такого красивого молодого человека, как вы, доктор, тоже есть бабушки. Бабушкам нельзя отказывать.
— Обе мои бабушки давно умерли, — отразил атаку Габай, но то ли из жалости, то ли от лести, то ли в память о своих бабушках, оставшихся на Преображенском кладбище в Ленинграде, вдруг смягчился: — Не имею права. Но, учитывая ваш возраст и обещание, так и быть — шестая палата. Прямо по коридору и налево…
— Бог вас вознаградит, — просияла Фейга.
— Вашего бы Бога да в наши главврачи! — отмахнулся от похвалы Габай. — Минута пошла.
Вера Ильинична накинула больничный халат, надела на лицо повязку и, забыв в суматохе про пирог с маком и про тибетского монаха, шмыгнула из коридора в шестую палату.
Кроме Павлика, в палате было еще двое раненых, но Вижанская еще издали увидела знакомую голову и, оглядываясь, не появился ли в дверях доктор Габай с часами в руках, приблизилась к задвинутой в угол койке.
— Еле прорвалась… Карантин. — Уставясь на белоснежную простынь, которая обрывалась и сплющивалась от пустоты чуть ниже правого колена, Вера Ильинична загнала в желудок крик и, чтобы не рухнуть на пол, ухватилась руками за железную спинку койки. От нахлынувшего отчаяния и растерянности у нее разбегались мысли и прятались слова, которые она приберегла для встречи, вместо них откуда-то из чрева бесстыдно пёрла какая-то шелуха:
— А пирог-то я, растяпа, забыла в коридоре… И монаха…
— Какого еще монаха? — спросил Павлик, оценив её мужество.
— Ну того — твоего… Из Тибета… Тридцать шекелей отдала, — как ни в чем не бывало продолжала она, страдая от удушливой лжи и притворства.
Павлик слушал её, не перебивая, и от этого его почтительно жалостливого молчания её речь становилась еще прерывистей и бессвязней.
— Какая у тебя борода!.. Прямо-таки Че Гевара… — насиловала себя Вера Ильинична.
Он улыбнулся:
— Отрастил в Ливане… А что у тебя, баб?
Вера Ильинична смотрела на его ливанскую бороду, на пеструю больничную пижаму, на костыли, прислоненные к стене, и её так и подмывало броситься к нему, прижать к себе и гладить, гладить его лицо, плечи, ампутированную ногу, пока в дверях не появится неумолимый и милосердный доктор Габай.
— Минута прошла, — услышала она сзади.
— Иди, баб… Иди… И не расстраивайся. Могло быть намного хуже. Мы еще с тобой станцуем. Помни, что я тебе перед отъездом говорил…