Вера Каралли – легенда русского балета
Шрифт:
В ответ Собинов назвал ее фантазеркой. Однако разве не удалось ей уже воплотить в жизнь кое-какие до поры до времени казавшиеся бесплодными фантазии? Через пару дней Вера вновь пришла в павильон полюбоваться на Асту Нильсен. На этот раз показывали другую фильму – нечто монументальное, из итальянской жизни, повествующее о гибели Помпеи. Но массовые сцены произвели на Веру удручающее впечатление – и, разочарованная, она покинула павильон, не дожидаясь конца сеанса.
Лечение явно пошло Собинову на пользу. Он похудел, посвежел и даже, как показалось Вере, помолодел; он нахваливал Хомбург, называя здешние воды источником молодости, он стал весел и предприимчив и с откровенной радостью устремился в дальнейшее путешествие: из Хомбурга парочка, как и было запланировано заранее, отправилась во Францию, на побережье Атлантического океана. Вера покинула Хомбург, ничуть не сожалея об этом. Она и приехала-то сюда исключительно ради Собинова, а на курорте ей пришлось пустить в ход всю свою хитрость, чтобы уклониться от предписанного врачами сурового санаторского регламента. И все же она здесь отдохнула. Не в последнюю очередь благодаря павильону на краю парка – фильму с Астой Нильсен Вера запомнила надолго. Биарриц, напротив, – с его по-южному беззаботной атмосферой
Однако в один из дней выяснилось, что говорил он это не зря. Вдвоем они собрались на прогулку к рифу в дальнем конце узкого пляжа; уже далеко отошли от гостиницы и от защищенной со стороны моря набережной, когда солнце внезапно застили тучи, а волны, только что мирные, стали дикими и свирепыми и принялись захлестывать пляж. Слишком поздно сообразили Собинов с Верой, что пляж скоро уйдет под воду. Уже через пару минут они находились в воде по пояс – и в конце концов даже сами не поняли, каким именно образом сумели вернуться в спасительную гостиницу. Уже в холле Вера критически оглядела себя. Она была босая, ее туфли увязли где-то в песке. А платье, пошитое в знаменитом ателье на Кузнецком мосту, висело на ней, как мокрый мешок, и из канареечно-желтого стало от налипших на него водорослей зеленым. Собинов не терял чувства юмора, хотя и его собственный костюм из светлого нанкинского шелка совершенно промок.
– Поглядись в зеркало, – сказал он Вере, – и увидишь, что ты готова для того, чтобы станцевать утопленницу-русалку.
Портье прямо в холле подал им махровые полотенца.
– Мы могли утонуть, – сказала Вера, когда они поднимались в свои номера на лифте.
– Тебе надо было покрепче держаться за меня, и я бы тебя непременно вытащил, – возразил Собинов.
Вера ответила на это только через час, когда они сидели за завтраком:
– Или мы утонули бы оба.
– Сарказм тебе не идет, – с неожиданной строгостью в голосе сказал Собинов.
Вера покачала головой. Она и не думала иронизировать над его геройством, просто ей в очередной раз вспомнилось, как ее мать играла на сцене ярославского театра утопленницу Офелию с розами, вплетенными в волосы. В Верином случае это, увы, были бы лишь медузы и водоросли. Русалка, сказал он в холле. «Что ж, может быть, я и на самом деле русалка, – подумала Вера. – Русалка, ищущая человека, который ее расколдует». А расколдовав, избавит… но от чего? Не от самой ли себя?.. Русалка, Офелия, Одетта, Одиллия и даже Жизель – разве все они не были самими собой, и в танце, и в жизни? Вера вновь вспомнила Асту Нильсен и почему-то подумала о том, что сообщил ей еще в Москве Собинов: Юшин из Малого театра вроде бы не прочь пригласить ее на какую-нибудь роль в драматическом спектакле. И ей тут же захотелось домой, в Москву. Немногие дни, которые любовникам еще оставалось провести на курорте, прошли, однако же, без каких бы то ни было душевных метаний. Залив успокоился. Каждое утро Вера с Собиновым теперь купались, с наслаждением плескаясь в ласковых волнах уже теплого моря. Москва растаяла, казалось, где-то вдали. И когда они уже собирались в обратный путь, Вера решила, что поездка на этот курорт была незабываемой и ни с чем не сравнимой и благодарить за это она должна Собинова.
Безмятежной показалась поначалу и жизнь в Белокаменной, несмотря на то что конец августа и весь сентябрь были целиком и полностью посвящены возобновлению профессиональных занятий: для Веры – в Большом, репертуар которого (а она танцевала теперь в «Раймонде», «Дочери фараона» и «Дон-Кихоте» и выступала соло в «Умирающем лебеде») не оставлял ей времени на раздумья; а для Собинова – и в Большом, и дома, в одиночестве или вдвоем с репетитором, потому что он работал над партией Орфея, которую предполагал спеть в декабре на сцене петербургской Мариинки и которой предстояло стать – наряду и наравне с партией Лоэнгрина – подлинной вершиной его творчества. Казалось, пребывание в Хомбурге и в Биаррице вдохнуло в него новые силы. Со свойственной ему дотошностью врабатывался Собинов в готовящиеся выступления, не упуская из виду ни малейшей детали, от звучания голоса до театрального костюма, жестов и поз. Как в самом начале их длительного романа, Вера взирала на него с восхищением и, когда бывала свободна от репетиций, проводила дневные часы в его доме на Тверском бульваре – в его доме, давным-давно ставшем и ее домом, – радостно наблюдая за тем, как он работает, и внимая тому, как он поет. Она чувствовала, что сама заражается от него творческой энергией; ей казалось, что по вечерам, выступая на сцене Большого, она танцует лучше, чем когда-либо прежде, – легко и вместе с тем полностью контролируя и себя, и танец, – так, словно никакого предотъездного полуобморока в первом акте «Жизели» вовсе не было. Бад-хомбургские врачи говорили о малокровии и собирались стреножить ее по рукам и ногам, утверждая, однако, что поставят ее тем самым на ноги. Но ей не нужны ни они, ни их якобы замечательная терапия, по крайней мере так она внушила себе: ей нужен только Собинов и его благотворное влияние, чтобы преодолеть все превратности – и те, с которыми неизбежно сталкиваешься в Большом (как и во всяком другом театре), и те, которые приуготовляет себе она сама – она и ее бешеный темперамент. И разве она уже не чувствует себя порой достойной Собинова, а то и равной ему – как минимум с тех пор, как триумфально выступила в Париже в партии Армиды, с тех пор, как станцевала (в оригинальной хореографии Горского) Умирающего Лебедя, ничуть не уступив в этой роли великой Анне Павловой? Конечно, ей еще не сравниться с Собиновым, она этого никогда не сможет, да, скорее всего, и не захочет. Кроме того, опера в корне отличается от балета, а Собинов несравненный оперный певец. Но и она у себя в балетной труппе давно уже не пустое место – и не только в труппе: она утвердила себя в глазах публики и профессиональной балетной критики наравне с Екатериной Гельцер и прочими примами; в артистических клубах и ресторанах, которые она посещает вместе с Собиновым, к ней уже относятся не только как к его неизменной спутнице (а ведь именно с таким отношением она столкнулась еще совсем недавно, во время всероссийского турне). Однажды, глубокой ночью, Вера даже станцевала на столе в одном из клубов, и друзья Собинова буквально пожирали ее глазами, откровенно завидуя ее возлюбленному и называя Веру «цыганкой из Большого театра» (возможно, потому, что накануне она станцевала партию Эсмеральды в балете по роману Виктора Гюго «Собор Парижской Богоматери»). Закончив танец на столе, Вера спрыгнула в объятия к Собинову, а он исполнил для нее «арию о цветке» из оперы «Кармен»… Все это проходило перед ее мысленным взором, пока Вера наблюдала за тем, как Собинов, все еще в домашнем халате, перевоплощается в Орфея из античного мифа, надевая белокурый парик, перебирая пальцами струны воображаемой лиры и запевая арию, представляющую собою плач по вроде бы навсегда утраченной Эвридике… И вдруг, прервав пение, энергично трясет головой: «К черту, какое трудное место – и я все еще пою его недостаточно выразительно!»
Тем выразительнее исполнил он эту арию в канун Рождества на сцене петербургской Мариинки. Перед этим Собинов вытребовал у директора Большого краткий отпуск для Веры, с тем чтобы она могла сопровождать его в поездке в столицу. Вера уже, конечно, видела его во многих ролях, но исполнение партии Орфея в великолепной постановке Всеволода Мейерхольда и Михаила Фокина просто потрясло ее. Его пение показалось ей поистине божественным, хотя и было проникнуто земным страданием и печалью; Орфей в его трактовке словно бы знал заранее все, что ожидало в скором будущем самого певца, и это заметили и сама Вера, и публика. А может быть, это поняла только Вера, которой довелось видеть и слышать этого Орфея и в свете юпитеров, и в домашнем халате, и для нее эти два образа слились воедино. Слова его: «Ах, ее, увы, лишился, счастие мое прошло» и глубоко выстраданное, многажды повторенное заклинание «Эвридика!» показались Вере чем-то вроде предсказания дельфийского оракула, которое было адресовано не только нынешнему спектаклю, но имело самое непосредственное отношение к ней самой и к певцу – и это смутило балерину ничуть не меньше, чем тяжкие мысли, охватившие ее еще совсем недавно на прогулке по улицам вечерней Москвы.
Ей почему-то полегчало из-за того, что после спектакля им не дали остаться вдвоем. До полуночи засиделись они с Мейерхольдом, Фокиным и театральным художником Головиным (создателем декораций и сценических костюмов к «Орфею», превратившим Собинова в античную статую и умело вписавшим эту живую статую в столь же античный пейзаж). Лишь когда они, покинув театр, поехали на Исаакиевскую площадь, к гостинице «Астория», – поехали по поскрипывающему под колесами и тяжкой шапкой накрывшему купола соборов снегу, – к Вере вернулась способность здраво рассуждать и действовать. Уже в номере она заварила Собинову лечебный чай и наложила на шею непременный влажный компресс. «Ну, каков я был?» – спросил он у нее, однако, не дождавшись ответа и даже не раздевшись, повалился на диван и мгновенно уснул. Конечно, он смертельно устал – смертельно, но счастливо, – и на устах у спящего играла радостная улыбка. Вера еще долго просидела возле Собинова, у нее тоже не было сил подняться с места и удалиться к себе в номер; она вглядывалась в его черты, любовалась изящными руками, раскинутыми по пледу, которым она заботливо укрыла певца. И, подобно хлопьям снега, беззвучно опадающим наземь за окном, перед ее мысленным взором проносились прожитые с Собиновым годы. Хорошие, ничего не скажешь, годы, решила Вера, ведь ее творческий взлет неотделим от истории их любви. Конечно, не он создал ее, как Пигмалион – Галатею (эту роль в жизни Веры сыграл Горский), но он помог ей стать взрослым человеком, стать женщиной, стать тою, какой она в конце концов стала. Помог своей добротой, своей нежностью, своей любовью. И вновь она посмотрела на певца теми же глазами, как прошлым вечером, когда он блистал на сцене Мариинки. Орфей Собинов! И вот он лежит перед ней, без белокурого парика, без лаврового венка на челе; его собственные гладко зачесанные волосы уже несколько поредели. Никакой он больше не Орфей: его вновь зовут Леонидом Витальевичем. Лежит на диване, как у себя дома на Тверском бульваре. Вера вышла из его номера на цыпочках, закрыла за собой дверь и, прислонившись к ней с внешней стороны, оглянулась вокруг. В конце гостиничного коридора колыхалась занавеска, словно там позабыли закрыть окно. Вера решила исправить эту оплошность, однако окно, разумеется, оказалось закрытым, и на глади его стекла отразились ее собственные черты: неестественно широко раскрытые глаза молча взирали на нее из тьмы. И там, за окном, не было ни Исаакиевской площади, ни Петербурга в целом, а только пустота, еле-еле припорошенная снегом, и пляшущие на ветру снежинки показались ей белыми ризами злосчастного привидения из московской постановки «Жизели». И вдруг до ее слуха донесся чей-то смех. Вера вбежала к себе в номер, заперлась и рухнула в постель. Она закрыла лицо руками.
Наутро, за завтраком, Собинов сказал, что Вера бледна и, должно быть, не выспалась или же ей снились кошмары.
– Я размышляла, – ответила она. – О себе. О нас с тобой.
– И к какому выводу ты пришла?
– Ни к какому, – рассмеялась Вера. – И может быть, это к лучшему. Стоит ли заранее знать собственное будущее?
– А что, это было бы совсем недурно, – обстукивая крутое яйцо, заметил Собинов. – Во всяком случае, об этом стоит мечтать. А главное, надеяться на то, что там, на небесах, услышат наши молитвы. – Отложив уже очищенное яйцо в сторонку, певец задумчиво, чуть ли не скорбно посмотрел на Веру и тут же схватил ее за руку. – Ты изменилась, Вера, а если и нет, то вот-вот изменишься.
Балерина рассмеялась; правда, несколько нарочито.
– Ну, у нас с тобой ничего не изменится, – сказала она и, произнося эти слова, верила им или, по меньшей мере, хотела верить. Но, конечно же, она не могла не понять, что ему наверняка виднее.