Вердикт двенадцати
Шрифт:
Для доктора Холмса все прелести настоящего тоже сводились к воспоминаниям. Если он не сплетничал с кем-нибудь из немногих оставшихся приятелей, то с отрешенным взглядом сидел в чайной или в своей грязной университетской квартирке, мысленно озирая свою жизнь.
Сын викторианского [17] священника, он, как и следовало ожидать, во всеоружии знаний получил стипендию в оксфордском колледже Магдалины, с блеском сдал экзамен на бакалавра и занял место преподавателя в другом колледже. Отец до самой смерти считал, что из всего их семейства Персиваль добился самого большого успеха. Но доктору Холмсу было виднее. Он любил греческий и полагал себя наряду с Уильямовцем-Мёллендорфом лучшим из ныне живущих текстологов. Он не марал рук вульгарным популяризаторством, как Гилберт Марри, профессор королевской кафедры. Холмс с наслаждением вспоминал, как заявил почтенному коллеге, что последнему подготовленному профессором научному изданию Еврипида самое
17
Т.е. жившего в эпоху правления (1837–1901 гг.) британской королевы Виктории (1819–1901).
18
«Популярная библиотечка классических текстов» (лат.).
19
Ночь есть вечный сон (лат.).
Хуже того, память, кажется, начинала ему изменять. Эдриен, Фредерик, Лайонел, Алистер… где они теперь, и кто из них кто? Скандала ни разу не было, потому что ничего скандального никогда и не происходило. Где они, эти золотистые или смуглые юноши, которых он страстно любил и которые не без изящества сносили его неуклюжую и столь очевидную привязанность? Но только в течение трех учебных лет. Потом они неизменно пропадали. Теперь их лица сливались в одно. Вспоминались пешие прогулки, совместные чтения, поездки в Швейцарию на каникулы вместе с питомцами. Он видел себя неуклюже пробирающимся среди валунов — со стертыми до крови ногами, ненавидящим эти походы, но готовым вынести что угодно, лишь бы побыть рядом с очередным любимцем. Он держал себя в жесткой узде, ибо знал, что привлекательностью отнюдь не отличается, а руководство университета состоит из опытных и хорошо осведомленных старцев. Порой он позволял себе немного порассуждать о Тайном Фиванском содружестве; прикоснуться или, страшно рискуя, приложиться губами к руке; раз или два сказать: «А ты знаешь, что очень красив?» Но к этому времени уже становилось, как правило, яснее ясного, что большего он себе позволить не может. А в конце третьего года они уходили и забывали о нем.
Где-то они теперь? Эдриен, Морис, Алистер, Лайонел… иных уже нет на свете. Прекрасны, молоды и мертвы… «в чужой стране нашли покой завоеватели». Мысль о войне заставила его забыть об Эсхиле и обратиться к воспоминанию, которое отнюдь не потускнело. Был все-таки в его жизни, был юноша, не оставшийся равнодушным к нелепому своему наставнику и даже позволивший называть себя Дионом. «Плач был уделом Гекубы и всех троянок, но тебе, Дион, в звездный твой час определили боги завидный для смертных жребий: тебе было дано упокоиться в славной могиле на широких равнинах родной земли. О, Дион, любовь моя, сердце мое». «О emon esmenas thumon eroti Dion», — прошептал он про себя последнюю строку. Перед ним, как живые, возникли темные локоны — чуть длиннее положенного — и лучистые карие глаза; крепкая юношеская рука взъерошила его скудную шевелюру. Его Дион в 1915 году записался в Королевский стрелковый полк. Через неделю мальчика привезли назад — на нем не было живого места, — а еще через три дня он умер в военном госпитале, так и не приходя в сознание. Похоронили его на сельском кладбище в уилтширской деревне, где он родился: «…на широких равнинах родной земли».
Единственное драгоценное воспоминание за всю жизнь, да и тому двадцать четыре года.
В суде доктор Холмс, несмотря на свою ни с чем не сообразную внешность, держался достойно. Он, правда, рассердился на секретаря суда, когда тот перепутал очередность, но повторил слова присяги громким и уверенным голосом:
«Всемогущим Господом я клянусь судить по чести и совести и справедливо рассудить тяжбу между королем, нашим верховным повелителем, и обвиняемым на скамье подсудимых, чья судьба мне вручается, и вынести справедливый вердикт в согласии с представленными уликами».
Мистер Стэннард — он вскочил, когда было названо его имя, и снова сел, покраснев от стыда, — повторил присягу в свою очередь, чуть заикаясь и проглатывая слова.
IV
Секретарь суда, теперь полностью сосредоточившись на своих обязанностях, передал Библию очередному присяжному и сказал: «Эдвард Брайн, повторяйте за мной…»
Познакомьтесь с Эдвардом Брайном, четвертым присяжным.
В
На службе его никто не любил, но и не недолюбливал: он столько времени проработал в фирме, что его воспринимали чуть ли не как предмет обстановки. Одна из девиц в отделе «Сыры и масло» рассказывала, что однажды, когда он в своем обычном сером костюме допоздна засиделся на службе, уборщица прошлась по нему тряпкой заодно с мебелью, причем ни он, ни она ничего не заметили. Он никогда не вел с сослуживцами разговоров на посторонние темы — говорил только по делу и держался при этом с протокольной вежливостью. Его не интересовали ни спорт, ни женщины, ни политика, ни положение дел в торговле, ни даже условия работы в Главном юго-западном отделении фирмы «Аллен и Аллен». Если кто-то пытался втянуть его в разговор на эти темы, он уклонялся, прибегая к одному из трех стереотипных ответов — в зависимости от положения собеседника:
(1). Все это меня не интересует, да и вам бы советовал заниматься своим делом.
(2). Виноват, но это меня не интересует.
(3). К сожалению, сэр, я в этом ничего не понимаю. Эта область меня как-то не интересовала.
Если верить его коллегам, он «всегда был такой». После нескольких неудачных попыток они оставили его в покое, так и не выяснив, какая же область его все-таки интересует.
Таким он и оставался до двадцати восьми лет; на двадцать девятом году он избрал для себя образ жизни и мышления, каких с тех пор строго придерживался. А до этого времени он представлял собой заурядного молодого человека, молчаливого и довольно неуклюжего, совершенно подавленного численностью своей семьи (у него было восемь братьев и сестер) и родственным долгом — помочь их всех накормить и поставить на ноги.
Он понимал, что лишен честолюбия и отнюдь не блещет умом. Ему стоило немалых усилий удовлетворительно справляться со своими обязанностями, его не отпускала усталость. Он видел, что помочь семье по-настоящему не сумеет, нечего и надеяться, да и родных он не очень любил. Это повергало его не столько в отчаяние, сколько в уныние; уже в юные годы он утратил смысл жизни, у него возникло чувство, словно на него взвален груз мало сказать — неподъемный, но еще и неинтересный. Его не привлекли ни выпивка, ни курение — они не приносили облегчения. Других способов скрасить жизнь он не пробовал. Если в нем изредка и проявлялась жизненная энергия, то лишь во внезапных вспышках гнева, когда он растягивал губы, обнажая зубы, и скалился на окружающих как собака. В такие минуты родные его боялись, хотя он ни разу никого не ударил, — вид у него бывал уж больно свирепый. Больше того, он бил при этом посуду — чашки, тарелки, — мог сломать и ножку у стула. К тому же он никогда не просил прощения после таких приступов ярости; он просто кончал бушевать.
Приступы тоже прекратились в двадцать восемь лет; правда, семья от этого ничего не выиграла, потому что одновременно он порвал с родственниками всякие отношения. В один прекрасный день он ушел из дому и больше ни с кем из них не встречался. Когда от них приходили письма, он прочитывал последние очень внимательно, словно хотел что-то в них обнаружить, потом рвал и оставлял без ответа. Теперь они давно перестали писать, и он помнил их довольно смутно; больше того, он полу забыл всю свою жизнь до двадцати восьми лет.
Перемена произошла с ним внезапно, одним воскресным мартовским вечером. Над постелью в спальне у него висел листок с библейской цитатой, которую он сам подобрал, — ему виделся в ней залог облегчения от бремени, каким была для него эта жизнь. Евангелие от Матфея, глава 11, стих 28:
«Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас».
Ему казалось, что если он сумеет это правильно истолковать, то наверняка сбросит с плеч непосильное бремя. Но он так и не сумел извлечь из этих слов точный и однозначный смысл, а священники, к которым он обращался, помочь не смогли. Они, как он выразился, «предлагали одни слова»: он мыслил готовыми фразами. Они учили его помогать другим, быть самоотверженным и кротким — иными словами, продолжать тянуть все ту же постылую унылую лямку. Это и вправду были «одни слова», к тому же явно пустые, тогда как цитата была исполнена глубокого смысла, вот только он не мог его ухватить.