Вернись и возьми
Шрифт:
Бережно раскладывая по полу многочисленные фотографии, сделанные во время путешествия в «сердце тьмы», он и сам походил на литературного персонажа — какого-нибудь сумасброда-ветерана, чье любимое занятие — уединенное разглядыванье боевых регалий, хранящихся в несгораемом сундуке; на человека, вернувшегося из ада и не сумевшего заново привыкнуть к обычной жизни.
13. Дакар — Нью-Йорк
С тех пор как я вернулся из Африки, прошло чуть меньше двух лет. По возвращении мне потребовалось хороших полгода, чтобы окончательно оправиться от всех тропических болячек, и еще больше, чтобы почувствовать, что вернулся. Раз в пару месяцев я испытываю внезапную потребность в скомканных звуках африканской речи и пряных запахах африканской пищи. Я сажусь в метро, доезжаю до 116-й улицы. Это — Гарлем, та его часть, за которой в последние годы закрепилось название Литтл Сенегал. Если пройти несколько кварталов на восток, попадешь в Испанский Гарлем, где селятся выходцы из Пуэрто-Рико и Доминиканской Республики. А чуть севернее, где-то в районе 125-й, начинается Гарлем американских
Для белого ньюйоркца до недавнего времени все сводилось к единственному правилу: по африканскому Гарлему можно гулять беспрепятственно, а от афроамериканского лучше держаться подальше. Но сейчас Гарлем меняет лицо, на месте грязнокирпичных трущоб возносятся новые многоэтажки, цены на недвижимость растут с экспоненциальной скоростью. Авеню Фредрика Дугласа уже не считается опасным районом: в бывших негритянских барах гуляет золотая молодежь из Гринвич-Виллиджа. Ветры джентрификации уносят остатки голытьбы далеко на север. Вот и Литтл Сенегал, разросшийся было до размеров Чайна-тауна и Литтл Раши, за последние год-два снова сократился до крохотного пятачка. Как будто колонизация Африки повторилась здесь в миниатюре.
И все же на этом пятачке, по периметру 116-й улицы с ее окрестностями, меня до сих пор встречают искомые приметы африканского быта. Вот рынок Мэлком Шабазз, где продаются пестрые платья, музыкальные инструменты, сакральные маски, статуэтки и прочие предметы. Вот продавцы в безразмерных туниках бубу, целыми днями читающие Коран или перебирающие четки. Вот корпулентные матушки в воскресных нарядах. Каждую вторую зовут Фату. Каждая третья — хозяйка чоп-бара. Вот сенегальский чоп-бар «Африка Кинэ», где в любое время суток можно заказать традиционные тьебу джюн, мафэ и яссу. По правую руку от сенегальской едальни находится другая, гвинейская, под названием «Салимата», а по левую — булочная «Ле Амбассад». Палатки и лотки с благовониями, обшарпанные забегаловки, салоны африканской завивки… Вот молодая женщина сидит на асфальте; рядом с ней — пляжная подстилка, на которой разложен «ходовой товар»: паленые копии сумочек «Гуччи» и «Луи Виттон». Возможно, у себя на родине, в Дакаре или на острове с запоминающимся названием Горе, она тоже сидела на земле в ожидании покупателей, но там это было в порядке вещей и не выглядело так удручающе, как в контексте нью-йоркского этнического гетто. Проделав путь через Атлантику, уличные торговцы Сенегамбии перебрались из одной нищеты в другую, куда более бесправную и безысходную.
В «Салимате» меня ждут Муйва и Яо, добрые приятели по Бриджпорту, с которыми я не виделся больше года. После ужина мы пойдем шататься по гарлемским кабакам, а к полуночи, если не откажут тормоза, попадем на концерт легендарного Шейха Ло, музыканта и сподвижника мюридского ордена Байе Фаль. Мюриды — сенегальские суфии, исповедующие ислам в вольном переложении марабута Амаду Бамбы Мбаке. В 1883 году Бамба получил откровение в городе Туба, а в 1885-м его арестовали и сослали в Габон, где было меньше возможностей для прозелитизма. Когда французские конвоиры запретили марабуту совершать намаз на борту корабля, он расстелил молитвенную циновку на океанских волнах и, воспарив над гнетом колониальной власти, опустился на колени с легкостью, какой позавидовал бы любой мастер серфинга. С тех пор Туба объявлена местом паломничества, а сам Бамба — последним пророком. В своем учении основатель мюридизма отменил многие из законов шариата, включая запрет на алкоголь; суть же учения сводилась к максиме «молись так, как будто завтра умрешь; работай так, как будто не умрешь никогда». Надо отдать должное: мюриды и вправду славятся своей работоспособностью. В сенегальском Нью-Йорке, как и в самом Сенегале, они считаются главным двигателем прогресса.
Пятидесятисемилетний Шейх Ло — что-то вроде сенегальского Гребенщикова. Музыкант-эклектик с мистическим уклоном, соединивший непривычную для европейского уха полиритмию сенегальского мбалакса с элементами регги, джаз-рока и латинской музыки. Знаковая фигура, символ эпохи. Сухощавый человек с дредлоками до пят, в растаманской шляпе и халатах, надетых один на другой, смесь Боба Марли с каким-нибудь индийским гуру, он выходит на сцену в сопровождении группы, все члены которой — три перкуссиониста, саксофонист, клавишник и гитара с басом — лет на тридцать моложе него. Ученики. В течение концерта духовный лидер берет в руки то гитару, то кору [143] , садится за ударную установку, лупит по конгам — и во всем оказывается одинаково виртуозен. Это — музыка, в которой хочется раствориться. Мелодичные инструментальные пассажи в сочетании с вокальным надрывом завораживают и трогают до комка в горле; лирическая пронзительность текста ощутима даже при незнании языка волоф. Впрочем, кроме меня, волоф здесь знают все. К середине концерта аудитория начинает хором скандировать «Сенегал!»; дебелые матроны запускают в воздух долларовые купюры, а их мужья запрыгивают на сцену потанцевать рядом со своим кумиром. Охранники клуба собираются вмешаться, но Шейх Ло предупреждает их участие отстраняющим жестом, после чего, обнявшись с поклонниками, сам пускается в пляс; задрав полы верхнего халата, ловко двигает бедрами и перебирает ногами. Одна песня «на бис» переходит в другую.
143
Щипковый музыкальный инструмент с 21 струной, распространенный в Западной Африке.
«Шейх Ло? — удивляется хозяин «Салиматы». — Разве он еще выступает? Я-то думал, он ушел в политику, как все остальные…» Политика — излюбленная тема для разговоров в любом чоп-баре. А сегодня — особый повод. Завсегдатаи заведения сгрудились вокруг телевизора, по которому передают новости из Мали, где недавно произошел военный переворот. Несколько дней назад я получил долгожданный имейл от Мадины, дочери полковника Майги: «У нас все хорошо. Сидим в бункере». Надо попытаться связаться с Адамой и с Мусевичем; в последнее время от них ни слуху ни духу.
Сенегальцы переживают за соседей, радуясь за своих. В Дакаре в преддверии выборов тоже намечалась буча, но на сей раз обошлось: девяностолетний самодержец Абдулай Вад любезно уступил президентское кресло победителю Маки Салю, мигом превратившись из ненавистного тирана в национального героя. «Vive Senegal! Пусть поучатся у нашего Вада!» С настенных фотопортретов одобрительно глядят Леопольд Сенгор, Сембен Усман и другие просветители. В голове крутится программный хит Шейха Ло (единственная из его песен, чей текст мне понятен, т. к. написан по-французски):
Il n’est jamais trop tard, Il n’est jamais trop tard… Mes copains, ils sont partis, Et moi, je suis lа, Petit `a petit… [144]…Два года — достаточный срок для того, чтобы лакуны воспоминаний заполнились вымыслом; теперь можно убедить себя в чем угодно. Иногда вымысел принимает форму ностальгии по красочным трущобам Бриджпорта и Эльмины, где мне открылось новое жизненное пространство и где я вряд ли когда-нибудь окажусь снова. «Присаживайся, — говорит сосед-гвинеец, когда мы проходим в его гостиную, где нет ни диванов, ни стульев. — Чувствуй себя как дома». И я чувствую. Его домашний уют целиком состоит из знакомых запахов: пахнет пальмовым маслом, ореховым супом, дымом курительных палочек. Разве что запахи детства — подгоревших оладий из школьной столовки или весеннего сквозняка в старом подъезде — могли бы вызвать столь же отчетливое узнавание. «Клянусь, в прошлой жизни ты был африканцем», — подтрунивал в свое время мой друг Энтони Оникепе. В прошлой жизни я был ребенком, жил около станции метро «Полежаевская». Хотя какая разница, где и когда? Ничего, никого. А знакомые запахи все еще держатся в воздухе, и любая прошлая жизнь то и дело напоминает о том, что ее больше нет и уже никогда не будет.
144
Переводы из поэзии ашанти-чви
Травелог сродни искусству акына, т. е. в каком-то смысле ближе к стихам, чем к полноценной прозе. Африканские пейзажи и ритмы располагают к стихотворному изложению. «Что вижу, о том пою». Принято считать, что вся «дикарская» поэзия построена по этому нехитрому принципу. Не знаю, как обстоят дела с поэзией папуасов или малых народов Сибири; с африканской — точно не так. При переводе на русский с языка ашанти-чви современная ганская поэзия может выглядеть, например, так [145] :
145
Разумеется, лингвистическая специфика чви, равно как и контекстуальная специфика, исключает возможность более или менее точного перевода. Стало быть, речь идет о вольных переложениях.
Из Квези Брю