Вернись в дом свой
Шрифт:
— Как это «идите»?
— Так, — смутился Сергей, — я потом.
— А-а, — понял Тищенко. — Не хочешь, чтобы нас видели вместе? Какая глупость! А ну поднимайся! — Он решительно взял его под руку и повел к дверям.
Вестибюль гудел десятками голосов. Сотрудники института стояли группками, курили, обсуждали то, что не успели высказать или выяснить на совещании. Толпа перед Тищенко и Иршей расступились, и они прошла словно сквозь строй. Василий Васильевич держал голову высоко, будто ничего не случилось, бросил на ходу кому-то: «Зайдите завтра утром с поправками к проекту». Сергей боялся глаза поднять, казалось, он считает серые и коричневые квадраты, которыми был выстлан пол вестибюля. Внешне все выглядело как обычно: главный инженер и прежде часто выходил вместе со своим земляком,
— Живут же люди…
Тищенко захохотал. Это «живут же люди» относилось к их светлым, длиннополым габардиновым макинтошам, которые уже выходили из моды. Сергей откладывал деньги на плащ полтора года, у него и костюм был один — темный в серую полоску. От институтских сплетников через свою жену Ирину, работавшую с Иршей в одном отделе, Тищенко слышал, что Сергей на ночь завертывал свой костюм в простыню, а брюки надевал стоя на стуле, чтобы не запачкать о пол. Уж очень не шло это «живут» сейчас к ним, раскритикованным, разгромленным. Тищенко хотел, чтобы и Сергей посмеялся, но тот, пожалуй, не очень и понял, почему хохочет его шеф. Шефом они все называли Василия Васильевича. Не директора, хотя уважали и его, а главного инженера. Это слово тогда только входило в моду и очень нравилось Сергею.
Весна выдалась поздней и дождливой, шли уже последние дни мая, а каштаны только расцветали. Воздух, хотя и напоенный их запахом, был тяжелый, густой, словно спертый, а Тищенко хотелось простора, раздолья, ветра, — он еще не успокоился, в нем все клокотало, хотелось разрядки.
— Давай пройдемся по-над Днепром, — предложил он. — Пускай ветер охладит голову.
Василий Васильевич вел Сергея неизвестными тому тропками — мимо Зеленого театра, между огромными наваленными плитами, мимо каких-то памятников. Они то спускались по склону — тяжеловесный Тищенко сбегал легко, как озорной мальчишка, — то поднимались на взгорье, все выше и выше, и вот уже город остался далеко внизу; под ногами справа золотились куполами церковь Спаса-на-Берестове, часовенки, а впереди, зелеными террасами резко ниспадая к широкой синей ленте Днепра, молодо и ярко зеленел лесопарк, возвышались еще не покрытые листьями, напоминавшие искалеченные руки ветви дубов. Простор манил к себе, над Заднепровьем серебрилось марево и в этой сизо-сиреневой дымке утопали сочные луга и высокие трубы электростанции, построенной по проекту Тищенко. Вполне вероятно, что он пришел сюда не случайно, возможно, любуясь своим творением, чувствовал себя уверенней, тут ему легче и свободней думалось. А возможно, потому, что сюда больше никто не приходил, место было пустынное, поросшее бурьяном, бузиной и акацией, но вид с холма открывался необыкновенный. Здесь человека охватывали восторг полета, ощущение перспективы, безбрежности. Наверное, эта тайная мысль и вела Василия Васильевича, ведь сегодня он шел сюда не ради себя — ради Сергея. Но тот устало ступил на край угора, посмотрел на зеленую пену листвы и тихо сказал:
— Омут! Впереди темный омут. Прорва!
ГЛАВА ВТОРАЯ
До Куреневки доехали автобусом. Дверь им открыла Ирина — жена Василия Васильевича. Он по-старомодному поцеловал ее в лоб, а она подалась вперед, вытянула шею, сказала:
— Я стояла в коридоре, слышала все!
В этом гибком, нежном движении была вся она, порывистая, нервная, немного экзальтированная, немного смешная. Такая во всем. Предпочитала туфли на низком каблуке (чтобы не казаться выше мужа), носила большие круглые роговые очки, и даже Тищенко до сих пор точно не знал, то ли она и вправду была близорука, то ли решила, что очки ей к лицу, выбирала странные, как ни у кого, юбки, одной из первых в городе надела брюки, бегала на все концерты, литературные вечера. Это ее проникновенное, стремительное движение навстречу мужу означало: я с тобой, я с вами и еще что-то значительно большее.
— Ну и хорошо, что слышала, — устало сказал Тищенко. — Не придется рассказывать.
Когда он, обернувшись к вешалке, стал снимать плащ, Ирина с Иршей встретились взглядами, даже не встретились, а прикоснулись друг к другу, и тихо, неслышно для Тищенко что-то прозвенело, отозвалось в их душах.
Квартира у Тищенко была большая — три комнаты, одна из них настоящая зала, но мебель — сборная, кое-что и вовсе обветшало, только сервант новый, на гнутых ножках, с инкрустацией, и новые книжные шкафы в кабинете. На стене несколько картин: желтая верба, будто летящая за ветром, синий вечерний сад и в нем одинокая белая фигура женщины, пейзаж с аистами.
— Шутят тогда, когда больше ничего не остается, — думая о своем, сказал Сергей и тяжело опустился на зеленую, в розовых разводах папоротников тахту.
— Не люблю похоронного звона. Возьми себя в руки, — строго сказал Тищенко. В этот момент старинные часы на стене пробили восемь раз. Василий Васильевич поглядел на них и улыбнулся: — Соседи за стеной жалуются, что будят по ночам, а я не слышу. Особенно когда лежу на правом боку. Левое ухо после ранения у меня немного того…
— Привык, — сказала Ирина. — Меня иногда тоже будят. — Но думала она о другом. Это выдавали брови: тонкие, нервные, они то и дело вздрагивали. И лицо, продолговатое, красивое, было напряженным и переменчивым. Оно отражало ее мысли, как чистая поверхность тихого плеса — каждое облачко.
— Жалко выбрасывать, подарок все-таки. Да и соседи — зануды, торговцы базарные. — Он хотел отвлечь Иршу от горестных мыслей, но это ему не удавалось.
Тот не слушал, сидел, прищурив глаза, крепко, до белесости сжав губы, медленно потирал под пиджаком грудь. Тищенко, заметив это, спросил обеспокоенно:
— Что с тобой? Сердце?
— Да, немного. Переболел в детстве, и когда что-то такое… Не обращайте внимания.
Тищенко заволновался, стоял расстроенный, не знал, что делать.
— Это же может быть серьезно. У меня и язва, и печень, но сердце… Что тут нужно? Валидол? Капли? Ирина, вызови «скорую».
Ирша закрыл глаза.
— Ничего не нужно. Пройдет. У меня… бывает, — сказал он и попробовал улыбнуться.
— Погоди, я сейчас, — заторопился Василий Васильевич. — Аптека рядом. Я мигом!
Он прокричал это уже из коридора. Хлопнула дверь, по лестнице пробухали шаги. Ирина стояла около стола бледная, растерянная, без очков, вид у нее был беззащитный. Казалось, она даже стала ниже ростом, голову держала, словно подраненная птица, набок. Вдруг она вздрогнула, бросилась к Ирше, схватила обеими руками его левую руку, прижала, поглаживая, к груди, в глазах было отчаяние.
— Очень больно?
— Уже отпустило. — Ирша высвободил руку, сжал узкую и гибкую Иринину кисть обеими ладонями.
— Что я наделала! — прошептала она отрешенно и отстранилась от Ирши. Страдание изменило ее лицо, оно словно увяло, постарело, стало некрасивым.
Прохрипели часы, сбросив в пропасть пятнадцать минут, и вновь принялись отстукивать секунды так громко, что ей подумалось, будто стучит больное сердце.
— Это мне наказание, — так же тихо добавила она. — Я знала: что-то должно случиться. С первого дня знала.
— Иринушка! — Рука Ирши безвольно опустилась. — При чем тут ты?..
— Как «при чем»? — удивилась она. — Василий… он такой… необыкновенный, такой чистый, благородный. Он так тебя защищал! А я…
— Нет, это я, Ирина… я во всем виноват. Я! Все тебя упрашивал не говорить ему, подождать, все оттягивал. Ну вот… — снова потер под сорочкой рукой, — будто катком проехали по груди, — сказал, и левая бровь, едва заметно дрогнув, опустилась.
Ей нравилось в нем все. Нет, она не была ослеплена любовью, наоборот, постоянно пристально приглядывалась к нему, подмечая любую мелочь, и каждая новая открытая ею черточка тревожной радостью касалась души.