Верность и терпение
Шрифт:
Следует заметить, что почти все время — от Свенцян до Москвы — русским арьергардом командовал Милорадович, а французским — Мюрат, и за это время между военачальниками сложились отношения, редко возникающие между противниками: они уважали друг друга, в открытую выказывали один другому чувства личной симпатии, и даже говорили, что оба отдали приказ своим кавалеристам из боевого охранения не стрелять в Милорадовича и Мюрата.
Они легко договорились обо всем, и Мюрат попросил только, чтобы его войска вошли в Москву в тот же день, хотя бы и после полудня.
Когда русские и французские офицеры-квартирьеры стали определять разграничительную линию и межполье, то им довелось ездить рядом друг
И сам Мюрат, въехав в цепь Казачьего арьергарда, тоже мирно беседовал с офицерами, знавшими по-французски.
А пока на Смоленской дороге обе армии стояли недвижно и на глазах у всех происходила эта почти идиллическая картина: к занятой Светлейшим крестьянской избе Фролова подъехали почти все полные генералы и генерал-лейтенанты русской армии, их адъютанты и ординарцы, созванные на Военный совет. (Впрочем, о том, кто и в какой последовательности появился в избе Фролова, мы уже знаем. И почти каждый из них делал кое-какие записи о происходившем на Совете.) Существует несколько описаний хода Военного совета в Филях. Для нас наибольший интерес представляет запись Михаила Богдановича. Барклай так описал Совет в Филях: «По сообщении ему (Беннигсену) предмета нашего собрания начал он речь, предлагая вопрос: предпочтительнее ли сражаться под стенами Москвы или оставить город неприятелю? Князь сильно опорочил сей бесполезный и легко принятый вопрос: он заметил, что участь не только армии и города Москвы, но и всего государства зависела от предмета, предлагаемого суждению. Таковой вопрос, говорил он, без предварительного объяснения главных обстоятельств есть совершенно лишний.
Князь подробно описал потом собранию все неудобства позиции армии, он заметил притом, что, доколе будет еще существовать армия и находиться в состоянии противиться неприятелю, до тех пор останется еще надежда счастливо довершить войну; но по уничтожении армии не только Москва, но и вся Россия была бы потеряна. После сих соображений предложил князь вопрос: прилично ли было ожидать нападения неприятеля в сей неудобной позиции или оставить Москву неприятелю?
Я с своей стороны, как и генерал-лейтенант граф Остерман-Толстой, Раевский и Коновницын, изъявил свое мнение к отступлению; граф Остерман и Раевский присовокупили еще, что Москва не составляет России; что наша цель состояла не в одном защищении Москвы, но и всего Отечества; я объявил, что для спасения Отечества главным предметом было сохранение армии.
В занятой нами позиции, без сомнения, следовало нам быть разбитыми, и все, что ни досталось бы в руки неприятеля на месте сражения, было бы уничтожено при отступлении чрез Москву. Правда, что горестно было оставлять врагам столицу, но если бы мы не лишились мужества и соделались деятельными, то овладение Москвой приуготовило бы совершенное низвержение неприятеля».
Затем Кутузов снова предоставил слово Беннигсену, чтобы дать ему возможность опровергнуть Барклая, если он отыщет убедительные для того аргументы.
Однако Беннигсен опровергать Барклая не стал, но, как писал Михаил Богданович, «предложил атаковать неприятеля; он намеревался оставить корпус на правом фланге для отвода всей остальной армии за рвы на левый фланг и атаковать правое крыло неприятеля».
Барклай тотчас же возразил Беннигсену: «Я заметил, что надлежало о сем ранее помыслить и сообразно оному расставить армию, время к тому еще было бы при первом моем объяснении с генералом Беннигсеном об опасностях позиции, но теперь уже было поздно: в темноте ночной трудно было различать войска, скрытые в непроходимых рвах; прежде их распознания неприятель на них ударил
Кутузов не просто сочувственно отнесся к новому выступлению Барклая на Совете и не просто поддержал его, но сделал замечание в высшей степени красноречивое: он, как писал Михаил Богданович, «одобрил сие мнение и поставил в пример Фридландское сражение».
Пожалуй, не было для Беннигсена более горького воспоминания, чем напоминание о фридландской катастрофе, когда из-за плохо выбранной позиции, сильно напоминавшей обсуждаемую, он наголову был разбит Наполеоном.
После выступления Кутузова, пишет Барклай, «граф Остерман спросил генерала Беннигсена: «Отвечает ли он за успех предлагаемого нападения?» Он умолкнул, и князь решил отступление».
Кроме Кутузова и Барклая за отступление высказались Остерман-Толстой, Раевский, Толь и Ермолов.
Против отступления — Беннигсен, Дохтуров, Коновницын и Уваров.
Выслушав доводы Дохтурова и Уварова, к ним примкнул и Ермолов, изменивший свою точку зрения.
Затем слово взял Раевский.
— Россия, — сказал Раевский, — не в Москве, а среди сынов ее. Более всего надо беречь войско. Мое мнение — оставить Москву без сражения. Я говорю как солдат. Князь Михаил Илларионович один может судить, какое влияние в политическом отношении произведет известие о занятии Москвы неприятелем.
Вслед за тем Толь предложил оставить нынешние позиции и развернуть армию левым флангом к Новой Калужской дороге, для того чтобы затем отступить по Старой Калужской дороге.
Закрывая Совет, Кутузов сказал:
— С потерею Москвы не потеряна еще Россия. Первою обязанностью поставляю себе сохранить армию, сблизиться с теми войсками, которые идут ей на подкрепление, и самим уступлением Москвы приготовить неизбежную гибель неприятелю. Знаю, ответственность падет на меня, но жертвую собой для спасения Отечества. Приказываю отступать. — И, чуть помолчав, добавил: — За разбитые горшки и отвечать и платить придется мне.
Решение оставить Москву далось всем, принимавшим участие в Совете в Филях, с огромным трудом.
Генерал Коновницын через много лет после окончания Отечественной войны, беседуя с историком Михайловским-Данилевским, воскликнул: «Совесть моя чиста. В Военном совете в Филях я был против сдачи Москвы. Совесть моя чиста!»
После того как Совет принял решение сдать Москву, Дохтуров писал жене своей: «Какой ужас! Какой позор! Какой стыд для русских!» А генерал Маевский вспоминал, что многие срывали с себя мундиры и не хотели служить после уступления Москвы. Командующий же 8-м корпусом, создатель русской конной артиллерии генерал-лейтенант Бороздин открыто называл приказ Кутузова о сдаче Москвы предательским.
А Остерман-Толстой, человек редкой храбрости, после того как Москва была оставлена, нередко испытывал нечто вроде навязчивой идеи — ему казалось, что армия считает его трусом, высказавшимся за сдачу Москвы без боя из-за страха.
И требовалось не только выдающееся мужество, но и большая государственная мудрость для того, чтобы принять такое решение.
В самую решительную минуту войны точки зрения Барклая-де-Толли и Кутузова, совпав полностью, предопределили дальнейший ход событий. Это еще раз подтвердило то, что стратегия Кутузова и на данном этапе войны совпадала со стратегией Барклая и была, по сути дела, ее продолжением, хотя долгое время их образ действий противопоставляли друг другу.