Вернусь, когда ручьи побегут
Шрифт:
Сима очнулась, встала, распахнула форточку, ей опять стало дурно, затошнило. Сделала несколько глотков воды. Пустой желудок откликнулся громким урчанием. Бесцельно зашла в комнату, заглянула в бельевой шкаф, посидела на диване, вернулась в кухню. Надо, что ли, выйти из дома. Куда? Зачем? «Господи, помоги мне, Ты все можешь, – вслух попросила Симочка, чувствуя, что сейчас сойдет с ума, – больше мне не к кому взывать, кроме Тебя». И сказав это, поняла, куда сейчас пойдет.
Церковь находилась в нескольких остановках от дома. Шла служба. Пахло ладаном, горели свечи, отражаясь в золотых окладах икон. Народу было довольно много, в основном бедненько одетые немолодые женщины и старушки в темных платках. Сима почувствовала себя неловко в длиннополом дорогом кожаном пальто, недавно купленном, пожалела, что не надела старую куртку-дутыш, в которой обычно ходила за продуктами в близлежащий магазин и выносила мусорное ведро. Купила свечу, огляделась, соображая, к какой бы иконе ее пристроить. Лучше бы к самой главной, к Христу Спасителю, но туда не пробраться, неудобно людей тревожить.
Богослужение, судя по всему, подходило к концу. Ноги затекли и подмерзли. Ныла поясница. Совсем некстати Сима опять вспомнила, что мать Алла Романовна при той единственной встрече так ни разу и не назвала дочь по имени. Запел надтреснутыми голосами старушечий хор, ему вторили прихожане. «Господи, Отче наш, – прошептала Сима, желая, чтобы ее голос был услышан тем, к кому она обращалась, и распознан, выделен среди голосов других молящихся. – Отче наш, сущий на небе… – Сима напряглась, вспоминая случайно застрявшие в памяти обрывки молитвы. – Прости грехи наши тяжкие… Хлеб насущный… нет, не так… избавь нас от искушения…» Она еще некоторое время безуспешно барахталась в дебрях церковного теста, ни уму ни сердцу Симочкиному ничего не говорящего, и, окончательно зайдя в тупик, двинулась напролом: «Прости Господи, не знаю я ни одной молитвы, но Ты ведь услышишь меня, если я буду своими словами, пожалуйста, услышь меня, Ты такой сильный, Ты все можешь… Прости меня, Господи, за все, я запуталась, я не знаю, что мне делать, научи, помоги мне, верни Леву, моего мужа… накажи меня, только не оставляй одну, не могу я одна, страшно мне… Отец небесный… Папка… Спаси!»
Легкая рука тронула Симу за рукав. «Ты свечку-то поставь, дочка, за кого молишься», – деликатно посоветовала беззубая старушка, кивнув на зажатую в Симиной руке свечу. И приложилась к иконе Божьей Матери, словно подавая пример. Сима смутилась, зажгла свечу, пристроила перед иконой, робко потянулась, чтобы поцеловать лик Богоматери, и вдруг близко встретилась с ней глазами. Симе показалось – не иначе как воображение ее совсем расстроилось, – что Богородица смотрит на Симочку с тихим укором и плотнее прижимает младенца к груди, словно оберегая от дурного Серафиминого глаза. От испуга Сима упала перед иконой на колени. Смысл, вложенный в этот взгляд, был пронзителен и вошел в Симочкину душу, как острый нож: зачем пришла? Какой защиты просишь? Тебе ли стоять передо мной на коленях? В твоем чреве живет ребенок, живая душа, твоя плоть и кровь… Дар Божий, чудо, которым тебя, ничтожную, наконец наградили, чтобы в пустой твоей жизни появился смысл, а ты ни разу о нем не подумала как о живой душе, отдельной от тебя. Для тебя он – неодушевленный предмет, причина твоих несчастий и только! Все твои несчастья – суетная шкурная забота о собственном благоустройстве, о личном сиюминутном спасении – гроша ломаного не стоят в Его глазах… Симу охватил трепет, холодок пробежал по спине… Как же она могла забыть о ребенке? Как могла быть такой слепой, глухой, непроницаемой? Почему же не подумала о нем и о том, что она – мать? В голову не пришло. Не посетило. Но ведь это же самое главное! Господи, прости меня, прости меня, дуру грешную! Она ткнулась лбом в холодный пол и замерла, прибитая. В церкви стало тихо. Симу никто не тревожил.
Привычный страх, сжимавший судорогой каждую клетку, постепенно ослабил хватку, Сима осторожно вдохнула, расправила опущенные плечи, впуская в себя вместе с воздухом свежую, чистую струю покоя и ясности. Будто кто-то неведомый гладил ее нежной ласковой рукой изнутри, тихо приговаривая: ничего не бойся, Серафима, Бог даст тебе силы, доверься Ему, Он не оставит тебя, ты не безразлична ему… Не безразлична?.. Нет, не безразлична, ты – Его дитя, Он любит тебя. И ты, Серафима, полюби свое дитя всем сердцем и душой… И ступай. С Богом!
Серафима услышала то, что хотела услышать. Встала с колен, безбоязненно подошла к иконе Божьей Матери, благоговейно прикоснулась к ней губами и вышла из церкви.
Она шла домой пешком, дышала полной грудью, и с каждым шагом в ней прибавлялось уверенности и силы. Лева, Валдис, Алла Романовна и переживания, с ними связанные, казались далекими, уменьшившимися в масштабе, несоизмеримыми с тем, что наполняло сейчас ее саму. Она была недосягаема. Неуязвима. Неподсудна. Ее наконец взяли под защиту.
«Люблю жизнь!..» Легко, откровенно декларируемая любовь к жизни всегда смущает меня. Вызывает недоверие. Разве любовь к жизни такая уж сама-собой-разумеющаяся вещь? (Так же, как любовь к детям, к родителям, к родине, к ближним и дальним тоже.) Вводит в ступор императив «Надо любить!». Как долженствование, кем-то тебе вмененное.
Я не люблю жизнь. Не понимаю. Боюсь ее тяжелой поступи, плоских стоп, бабьего лица, изуродованного выражением непреходящей бытовой заботы. Содрогаюсь от необходимости ежедневно разгребать
О капкане догадалась еще в полусознательном детстве. В день, когда мама привела меня в детский сад.
…Комната, освещенная матовыми шарами ламп, чужие тетки в белых халатах, посторонние дети, пугающие своим множеством, тошнотворный запах подгорелой каши.
Этот запах навсегда связался с несвободой – мутит при воспоминании.
Мама, стоя уже в дверях, «делает мне ручкой» и ободряюще улыбается. Бегу к ней, вцепляюсь в полу пальто, заглядываю в лицо, не в силах передать ей беспредельного своего ужаса. Меня хватают, отрывают от нее, тащат, волокут куда-то, я отчаянно сопротивляюсь. Маме неудобно за меня, она фальшиво обещает, что скоро придет, и исчезает за дверью. Она сдает меня… Капкан захлопнулся, понимаю я своим детским сердцем – навсегда! Тетка в белом чепце с бородавкой на лбу, с бледными глазами говорит: «Сиди здесь!» – и вжимает меня в стульчик, рядом с другими детьми. На кухне гремят посудой, в зал выносят миски с подгоревшей манной кашей. Отодвигаю миску, беру свой стульчик и иду к входной двери ждать маму. Сажусь, сложив руки на коленях. Меня возвращают обратно – есть кашу. Тетка с бородавкой пытается втолкнуть мне ложку в рот, уговаривает. Она хочет, чтобы я сделала усилие над собой, ее задача – обуздать меня, натаскать на долгую, законную жизнь. Я сжимаю зубы. Ей кажется, что я специально играю у нее на нервах. «Какой противный ребенок!» – говорит она в сердцах. Молча беру свой стульчик и иду к двери ждать маму. Дети показывают на меня пальцем и смеются. Воспитательница снова делает попытку отодрать меня от двери, но я, получив шлепок по попе, упрямо возвращаюсь на свой пост. Со мной, наконец, устают бороться. На меня машут рукой. Я сижу у двери до прихода мамы, ковыряя ногтем облупившуюся белую краску на моем стульчике, и знаю, что никогда больше не пойду в детский сад. Маме пришлось забрать меня из сада, что поставило семью в трудное положение. Но я перегрызла капкан.
В капкане – нет Жизни. В капкане можно разгребать песок. Перегрызая капкан, ты становишься свободным – на свой страх и риск, и тогда с тобой может случиться Жизнь.
Жизнь – это изумительная случайность.
Надо быть остро заточенным на ее поиск, иметь обостренный нюх. Добывать ее трудом души, не зная страха и усталости. Рыть, копать, долбить – как олень долбит мерзлую землю в тундре, стирая копыта в кровь, чтобы добыть живительный корешок. Не факт, что нароешь. В этом месте и в это время. Но усилия не пропадают даром. И вот в один скучный, беспросветный день Жизнь обнаруживает себя прямо за ближайшим углом. Она мелькнет, осветив, наполнив тебя вдохновением, энтузиазмом, экстатическим восторгом, звенящим током – и все обретет смысл на какое-то время. Я всегда желала себе страстного существования, пламенного горения, высокого напряжения, горних высей. Я искала этого состояния-праздника, но не знала, как его достигнуть. Мне казалось – через творчество, в творчестве, в созидании, в любви… в работе. Но обнаружилось мешающее препятствие. Необходимость делать усилие и стремление уклониться от него. Когда в самой сердцевине твоего существа возникает пленительный соблазн – все бросить. Отпустить вожжи и побрести в другую степь. Перечеркнуть все предыдущие усилия. Освободиться.
«Ты никогда ничего не добьешься, – сказала мне как-то моя матушка. – Так же, как и твой отец». Он всегда соскакивал с подножки на полном ходу, говорила мама, так и не доехав до станции назначения. Написал отличную диссертацию, работал как ненормальный, а когда она была почти готова, закинул ее в стол и забыл. Словом, похерил свою жизнь, а человек был сильный, одаренный. Мамины слова больно ужалили своей возможной правдой.
Вспомнилась еще одна поразившая меня история. Про мужика, который копил деньги на кларнет. Кларнет – мечта жизни – был дорогой, так что копить пришлось долго, во многом себе отказывая. И вот – сбылось! Кларнет куплен, мужик вне себя от счастья, закатывается большой пир! На третий день кларнет пропивается. Мужик вне себя от горя, плачет. Плачет и пьет, пьет и плачет. Представляю тот ужас, который творился у него в душе. Не знаю, станет ли он снова копить на кларнет или будет доживать уже без кларнета, без мечты. Иногда кажется, что человек живет себе во вред. Что заставляет совершать поступки, зная, что это причинит непоправимый вред, изломает собственную жизнь?
Характер – это судьба, говорили древние. Но за характер ты не ответствен: чем снабдили от рождения, с тем и жить. Так что в некотором смысле результат твоих потуг известен заранее. Но только не тебе! И вот тут возникает вопрос. Два вопроса. В какой мере человек ответствен за свою судьбу? И как человек догадывается о своем истинном предназначении? Откуда он знает, в чем ему предстоит осуществляться? И почему не осуществляется? Меня интересует, где ошибка. Если посыл был правильный, то цель должна быть достигнута. Если неправильный, то откуда он вообще взялся? Кто устремил человека по ложному пути? И далее: где кончается воля Божья и начинается воля человека? Зачем человек обречен на каторжный труд превозможения самого себя? Посильна ли ему, бедному, такая ноша? Справедлива ли? Господи, как невыносима мне моя немочь, мое бессилие! Как смириться?..