Весь Виктор Телегин
Шрифт:
Собственный хуй завораживал Сашеньку. Он мог часами разглядывать его, теребить, называть ласковыми именами. Он считал его живым существом, нет, - он считал его богом. Хуй несет в себе ключик, отворяющий ларец жизни. Момент, когда в голове вдруг сверкнет мысль "Параша!" или "жопа!" или "пизда" и хуй поднимается, - это волшебство, это чудо сродни чудесам Христовым! Сашенька дрочил, и молофья выстреливала в потолок, - жизни не терпелось выбраться наружу! Сашеньке казалось, что он
Дочка кухарки Акулька, 13 лет от роду, отдалась Сашеньке, когда тому уже стукнуло десять. Она, так же, как ее мать, легла перед Сашенькой на пол в бане, раздвинув в стороны тощие, перепачканные в грязи и гусином дерьме, ноги.
– Только скорей, - прошептала она, - а то мамка убьет.
Сашенька вставил хуй в бледную щелку, с пучком рыжеватых волос над ней, толкнул - сильно и жадно. Акулька вскрикнула, словно ее пырнули ножом, оттолкнула Сашеньку и вскочила на ноги. Из ее пизды текло что-то красное. Кровь! Сашенька испугался, как если б в сочельник увидал черта.
– Что с тобой, Акулька?
– Ничего, - сказала Акулька, подтирая промежность старым рушником.
– Больно-то как! Ты не дави так сильно, ладно?
Она вновь улеглась на пол, но Сашенькин хуй беспомощно болтался и мальчик так и не смог заставить его подняться, как ни старался.
– Дай я попробую!
Акулька взяла беспомощный пестик в рот, покатала за щеками, затем полизала яйца горячим языком. Тщетно.
– Мамка дяде Ивану всегда так делает, - сообщила она.
– И у него торчит, ты б видел. Не, Сашка, ты не дядя Иван.
Эти слова запали Сашеньке в душу, он стал с интересом приглядываться к конюху Ивану - какой - такой дядя Иван, какой у него хуй, как он торчит?
Украв за обедом кусок лакричного пирога, Сашенька побежал к Акульке.
– Акулька.
– Ебли хочешь?
– заговорщицки шепнула девочка.
– Нет, - отмахнулся Сашенька.
– Вот пирог, Акулька. Я хочу... Хочу посмотреть, как конюх ебет твою мамку.
Девочка, похоже, была разочарована, но пирог взяла.
– Приходи в людскую, как повечеряют - сказала она и побежала по двору, наступая босыми ногами в гусиное дерьмо.
Сразу после ужина Сашенька пошел в детскую, но спать не лег. Дождавшись, пока брат и сестра засопели, он выбрался из- под одеяла.
В людской было темно и удушливо пахло щами. Сверкнули глаза.
– Чего так долго?
– недовольно спросила Акулька.
– Маменька не пущала, - соврал Сашенька.
– Пойдем. Кузнец с мамкой уже пошли на сеновал.
Мальчик и девочка спрятались в углублении между пахнущим чабрецом стогом и стойлом, где мычали быки.
На сеновале
– Погодь, - шепнула Акулька.
– Видать еще идут, милуются по дороге.
Наконец, зашуршало, затопотало. Послышался голос кузнеца - тяжелый, как молот, и голосок кухарки, - податливый, как плохая наковальня.
– Сегодня Григорию Кузину лошадь подковал, - говорил кузнец.
– Такая скотина, нет бы поставил беленькой, гнида. Жила ебаная блядь.
– А ты б ему по роже, - ласково вторила Палаша.
– Да я его, блядь, молотом бы ебанул, - басил кузнец, а сам, между тем, скинул рубашку, портки и улегся на сено. Член его был небольшой, но толстый и безвольно лежал в иссиня-черной поросли внизу живота.
– Я б его раскроил, как лещину, блядь, когда б не братаны его, ебать их в подпиздник, суки, совсем життя не дают.
Кухарка молча раздевалась, разоблачая огромные вислые сиськи, пизду, поросшую лесом, складки кожи на животе, подобные горам, что на географической карте мусью Лефанра.
Хуй кузнеца стал медленно увеличиваться - он становился все больше, все толще. Вот он достиг поросшего черным мехом пупка, переступил через пупок. Боже! Хуй кузнеца был просто огромный, больше, чем хуй Гнедого, когда весной ему привели соседскую кобылу. Наконец, этот елдак перестал расти, и медленно приподнялся над животом. Еще приподнялся, еще. Вздрогнул. Все - дальше подниматься некуда. Сашенька видел в книжке пизанскую башню, так это была она.
– А ты бы мужиков собрал, да вместе их и задрали б, - говорила Палаша, присаживаясь на хуй. Сашеньке хотелось крикнуть: "Не надо, этот елдак порвет тебя на части!". Но, к изумлению его, хуй кузнеца полностью поместился в чреве кухарки и та задвигала жопой, то вдвигая, то выталкивая елдак из себя.
– Соберешь тут, - сквозь зубы рычал кузнец.
– Трусы одни, бля, говно. Ходят под этими Кузиными, как овцы, те их и в рот, и в сраку. Семен - давай корову, кузнец - подкуй кобылу, Парамон - налови карпа.
– А что барин?
– А что барин? Барин сам по себе, мужики - сами по себе. Барину ему что? Тащи оброк, да будь молчок. Говно он, барин наш.
– Тихо ты, дурак.
– Да что тихо? Не так что ль? Я б ему, дураку этому, давно б шею свернул, когда б воля была.
– Какая воля, дурак?
– Не знамо какая, хоть какая.
Кухарка слезла с елдака и встала на четвереньки. Кузнец послюнил ей дыру и вставил.
– А что барыня?
– елейно кухарка.
– А что барыня? Блядь. Я бы ее, суку, раком, вот как тебя, была б воля. Засадил бы, суке, так, что пизда бы трещала. Вчера подходит ко мне: "Иван, извольте лошадь оседлать". Как будто я - конюх. У, думаю, расфуфа ебаная, как бы воля, я б тебя оседлал. Три дни без перерыву бы трахал. Красивая, гнида.
– Я что, хуже?