Вещи (сборник)
Шрифт:
УБИЙЦА
Я обычный убийца, каких много всегда было. Я такой же мерзкий, как они все. Просто я еще ни разу не попадался. И в отличии от большинства меня интересует не процесс убийства, не его результат, а сама идея убийства. Процесс убийства мне неприятен, каждый раз я думаю об убийстве с содроганием. Мне омерзительно толкнуть женщину под вагон метрополитена. Мне страшно ударить мужчину по голове топором. Мне жутко оглушить человека, чтобы затем связать, а когда очухается, варить в котле. Он не может кричать, я заткнул ему глотку. Но все его содрогания, его боль – все
Противно даже писать, поверьте.
Смерти входят в мою душу, будто в собственный дом, ничто им не мешает. Почему я не научен противостоять смерти?
Я однажды понял, что моя память мне не принадлежит. Она принадлежит миру, смерти, жизни, людям. И, чтобы хоть как-то принадлежать самому себе, я решил убивать, делать конкретное дело.
Сначала я убил старую кошку, затем соседского мальчишку, потом женщину, которая хотела убить мужа своего.
Я хочу, чтобы читая меня, вы чувствовали движение моей мысли, чтобы мои ощущения передавались вам не через идеи, факты, но через мысли. Моя мысль – это код моей жизни. Мне хочется передать вам механизм рождения мысли; этот механизм у меня столь же индивидуален, как и у вас. И в этом я вижу смысл практической работы над словом. И не я внедряюсь в жизнь, рассекая ее плотные слои, но все эти слои в их естественном нагромождении я впускаю в себя.
А убиваю я всегда, когда мне хочется убить, всегда, когда мне удается убить, всегда, когда я хочу обладать своей памятью. Писание и убийство схожи. Там ты убиваешь идею слова, здесь ты убиваешь идею человека. Все – есть убийство. Убиваешь, убиваешь, убиваешь. До тех пор, пока не убьешь себя и не сойдешь в гроб. Убить себя сразу и вдруг трудно. Потому убиваешь себя по частям. Пока не убьешь полностью.
БРЫЗГИ ДОЖДЯ
«Когда мама играет на сцене, в ее глазах комочки света, в папиных глазах иногда отражаюсь я, наверное сейчас в моих глазах папа во весь рост… Сейчас мои глаза ростом с папу…»
Ну, скоро ты там?
Девочка и отец гуляют под дождем. Отец идет впереди с большим черным зонтом на пластмассовой ручке, на отце синий плащ до колен, на руках белые перчатки; отец стрижется коротко, а летом отпускает усы щеточкой. Ходит отец обстоятельно, вдумчиво, подойдет к ноге, поднимет ее, постоит, выпрямит ногу и опускает на землю, любуясь далью.
Они идут, по начинающей размокать в хлябь земле, девочка, видно по губам, что-то бормочет и через всякую минуту останавливается и оглядывается назад, потом растерянно сжимает плечики и подбегает вперед, но останавливается отец и говорит.
– Ну, скоро ты там?
«Попугаи кормят детей, им нельзя волноваться», беседует с собой младшенькая, дочь отца и сестра, 7-яя. Она с потревоженным и фальшивым лицом мамы бегает по комнате за зеленой мухой, муха жужжит и боится, ничего не понимая, размазанная, утихает на стене над клеткой. Дитя довольно, делает реверанс стене, совсем как мама королю-солнце в «Кабале святош».
Они, 14-яя и 40-ий, идут в старом сосновом лесу. Сосны – чудные растения, или они создают чистоту и покой, или чистота и покой их.
Зеленая ветвь нежданно, негаданно хлестнула в лицо
Папа ощущает себя стариком, с выпирающим животом под тесной рубашкой, черная борода и прямые седые волосы; память возвращается и подсовывает карту из прошлого, забытого. Отец выходит из магазина, а его старшенькая вывалила из колясочки на землю младшенькую, и сняв штанишки, изящно присела и писает на кудрявенькую головку малышки.
Отец застонал, поднял голову, напряг все мышцы. Старшенькая стоит на коленях и держит над ним его большой черный зонт, с края зонта капает на лоб, и лоб, как чужой, и большой, больше тела и зонта, и сосны.
– Давно я? Улыбнись, мне неловко.
Девочка подымается и хохочет, подает отцу руку и подает зонт. Девочка в буром дождевике с капюшоном.
Они поворачиваются и идут назад, в прежнем порядке, из леса в деревню.
На голове девочки, под капюшоном красный берет, на берете значок с изображением Достоевского. Уже пятый, четырех предыдущих Достоевских папа выкинул в ночную темь и, наконец, устал срывать.
Они идут след в след. С верхушек сосен, это будто букашки, передняя в черных сапогах, задняя в красных, любимые мамины цвета: красный, черный, темно-синий. Двое идут по лесу, через овраг, по лугу, топча щетину трав. Старая церковка с мутной антеной на макушке, начавшая хлюпать дорога, легонький дом на окраине и осовевший петух с красным гребнем.
Отец стоит у калитки, ждет, девочка подтаскивая ноги, подходит и молчит. Белая кожа на лице ее, матово блестит в ранних сумерках, глаза девочки, как голубой хрусталь, черная прядь из под берета, закрывает лоб. Дома девочка снимет толстый брезент дождевичка и, обнаружит оранжевый комбинезон со стальными квадратными пряжками на груди и номограммой на спине. Отец девочки ювелир, он подарил своей младшенькой семилетней красавице медного двухголового попугая. Папа с орлиным носом с зелеными глазами, русоволосый.
«Совершенно бешеные люди», отзывается о дачниках хозяйка. Папа и девочки живут в дощатом сарае. Когда топят печку, становится тепло и чирикает «попугайка», как говорит младшенькая, белешенькая, челка падает на глаза, и не видно в глазах выражение ужаса, когда, если она одна, кто-то входит, но и запирать дверь девочка боится, ведь еще страшнее стук.
Маленькая сидит и красит морковку в синий цвет. Наруже грянул могучий водяной оклик, хлынула пламенная сила дождя по зеленой крыше домика.
Папа и старшенькая, разметав свое достоинство, мчат по огороду к двери домика.
Стеной восстал ветер, края земли у горизонтов загнулись, смешались материи, темнота подлизнула разноликий шквал. Папа с девочкой не успели подбежать к домику, потерялись и потерялся домик. Усиленно работают сердца в мужской и женской груди, безмолвно и широко раздвинул дождь осязаемое, и прыгнув вперед, отец обнаружил себя, сидящим на чьей-то ладони, но дочь сжалилась и помогла отцу уйти из страха одинокости. Сама стала позабытой, выросла, выросла и покрыла дождевиком землю от дождя, дождь забарабанил по бурой ткани.