Весеннее солнце зимы. Сборник
Шрифт:
Я никогда не говорил никому об этом сне наяву. Привыкший к постоянному наблюдению, сначала, правда, я думал, что ничто, происходящее во мне, не остается тайной. Старшие мне казались провидцами, особенно Адам. Но потом я стал замечать, что то и дело меня не понимают.
Я спрашивал у Адама, правда ли, что весь я сделан по предварительным расчетам, по предварительным планам и что теперь, когда каждый шаг работы надо мной запечатлен, меня можно воспроизвести. И Адам, полагая, что ободряет меня, говорил, что, конечно же, в любом случае мне обеспечено бессмертие, если только я оправдаю
Сплошь и рядом я наталкивался на подобное непонимание. И все-таки (ошибка даже отцов человеческих) Адам считал, что знает меня в совершенстве. Бедный Адам! Гордившийся мной, как лучшим своим творением, потом он, наверное, не раз раскаялся в том, что дал мне жизнь. Я был создан им по собственному образу и подобию, как человек в библейской легенде по образу и подобию бога. Он вложил в меня, как основу, свою программу, прибавив единственно только способность развиваться, — и получил почти врага.
Но я отвлекся… В те трудные годы моей «машинной» юности я долго еще был одолеваем то чувством превосходства, то чувством неполноценности, то чуждости людям, то отвергаемой близости, единства с ними. Честно вспоминая, не так уж много я знал людей, которые бы относились к киборгам недоверчиво, с предубеждением. Но, верно, мне хотелось мучиться, если я с придирчивостью искал в окружающих именно настороженности, именно недоверия!
К тому времени меня уже оставили в покое, не наблюдали за мной, уважая во мне личность, и я мог метаться сколько угодно, не опасаясь нескромного взгляда.
Я долго носился с этими переживаниями, пока однажды не ослепила меня мысль, что ведь киборги — это, в общем-то, те же люди, только в несколько измененном и дополненном виде.
Почему эта мысль так поразила меня? Разве не то же самое говорил Адам, когда внушал мне по десять раз в день, что разница между нами, киборгами, и людьми — только количественная?
Но ведь то, что говорил он, звучало так: ты — тот же человек, и иного быть не может. Можно усовершенствовать человека, усовершенствовать киборга, но иного, большего, сделать нельзя.
Меня бесила бодрая удовлетворенность, с которой говорилось это. «Большего сделать нельзя» — существ, подобных Адаму, скорее успокаивает, чем тяготит подобная мысль. «Жалкие рабы однажды данного! — думал я. — Реформаторы, штопатели дырок! Все это хорошо пока».
Да, действительно, я — тот же человек, и все киборги, и помеси машин с человеком — тоже. Тот же круг, лишь пошире! И это совершенствование уже имеющегося нужно, кто же станет с этим спорить! Нужно пока! Пока не найден выход в Иное, которое будет настолько же выше человечества, насколько само человечество выше животного мира, из которого оно вышло. Но это Иное уже пора искать! Рано или поздно старое исчерпает себя. Нужна иная форма бытия, иное бытие. Нужно искать! Искать всюду!
Если то, что произошло со мной за эти три-четыре года, передать в диалоге, то это выглядело бы примерно так:
Берки. Я — человек.
Адам. Нет, ты не человек.
Берки (яростно). Я — человек.
Адам. Нет, ты кибер.
Берки (с внезапной заносчивостью). Да, это верно, я — не человек. Я больше, чем человек!
Адам (обеспокоенно). Ты — человек. Ты — тот же человек. Разница между вами только количественная.
Берки.
Адам. Да, Берки, да!
Берки (противоречиво, но пылко). Я — не такой, как люди! Я такой, как люди! Я хочу быть таким, как все люди! Я не хочу быть таким, как все люди! Я — выше людей!
Адам (твердо). Выше быть нельзя. Ты — человек, и большего быть не может!
И вот тогда Берки (вдруг). Это верно, я — человек. Я — все то же. Биопоиски, киборги — это все то же человечество. А нужно Иное. Нужен выход за круг!
Моя идея захватила меня целиком, и сомнений… никаких сомнений у меня не было.
Когда пришло время выбирать себе оболочку, имя и лицо, я предпочел остаться вовсе без лица, пренебрег имитацией тела, а имя взял себе — Кибер, Берки, как называли потом меня друзья. Отец, как позже и Марта, усмотрел в этом вызов, то самое унижение, которое паче гордости. Но я к тому времени был уже далек от этого комплекса. Я и человечество были в моем восприятии одно и то же. Внешность при этом уже не имела значения. Жажда носа, волос, рук казалась мне смешной, как жажда побрякушек у человека, которому пришла пора позаботиться о самом главном.
Может быть, только имя было нарочитым, но, честно говоря, я рассчитывал хотя бы таким образом оградить себя от слишком собственнических честолюбивых надежд отца, которые я должен был оправдать.
Я принялся за поиски. Чего только ни изучал я тогда, разыскивая с дотошностью ищейки хотя бы намек, хотя бы слабый след мелькнувшего, уже мелькнувшего в веках иного. Я считал, что смотреть надо именно в прошлом, может, даже в давно прошедшем, когда природа на Земле еще искала, а не занималась отделкой уже найденного. И что же? Я столкнулся вовсе не с недостатком таких «намеков», таких «проб» — я столкнулся с таким изобилием их, что требовался тут не один, пусть даже быстрый мозг, требовались десятилетия, если не сотни лет совместных усилий десятков научно-исследовательских институтов по систематизации, классификации этих «проб», причем, вероятно, эту работу все время приходилось бы пересматривать с точки зрения новых открытий и взглядов. И самое ужасное — могло случиться, что весь этот труд все-таки не дал бы нужного результата!
Тогда я обратился к отчетам планетных экспедиций, которых и то уже было слишком много. Исследуя отчеты, я меньше рисковал пропустить что-нибудь стоящее. Особенно увлекли меня материалы Куокконена. Я просиживал над ними все свободное время. Тогда у Куокконена еще не было громкой известности, и какое-то время эти отчеты существовали едва ли не в двух экземплярах.
Но вот однажды, когда я явился в хранилище поработать, материалы Куокконена оказались занятыми. Мне предложили условиться на следующий день, и мне хотелось так и сделать, но я жадничал, я скупился на каждую минуту, словно не был киборгом, у которого впереди практически неограниченнее время. Впрочем, гордясь своей проницательностью, я уже понимал, что подлинная смерть не впереди, она всегда рядом — и в том случае, если умираешь, и в том случае, если жив и здоров: сегодняшняя, настоящая минута может пропасть, пропасть безвозвратно, даже если впереди у тебя тысячи лет. Людям мешает понять эту истину неизбежная смерть. Оттого, что они могут не увидеть будущих минут, они забывают о той минуте, которая еще с ними. Я мог не страшиться за будущее. Тем больше я боялся за настоящее; мне все казалось, что теперь, сейчас я могу пропустить что-то такое, чего не восполнит никакая будущая жизнь, никакая вечность.