Весна на Одере
Шрифт:
– Что? Друг?
– Не то чтобы друг, - сказал Сливенко.
– Вместе в одной роте воевали. Очень жалко мне его. Хотел хорошей жизни, но толком не знал, как до нее дойти. Старья в нем было много. Может, он и сам от этого страдал. Трудный был человек!..
Гарин уехал, а Сливенко все стоял.
"Похоронить его надо", - подумал Сливенко.
Он пошел разыскивать свою роту и нашел ее с трудом: весь городок был полон солдат, пушек и автомашин - наших и трофейных. Наконец знакомый связной из штаба батальона указал ему месторасположение роты. Она разместилась в рыбачьих
Над темными водами Одера, над взорванным мостом, над призрачными очертаниями портовых причалов нависло темное небо, освещаемое зарницами редких орудийных вспышек.
Люди очень устали, но никто еще не спал. Не улеглось возбуждение ночной атаки. Рота потеряла трех человек. Известие о гибели Пичугина огорчило всех, хотя его многие недолюбливали за ехидный характер.
– Любил он, - сказал Семиглав, - на чужом горбу в рай ездить. Единоличник!..
Старшина сказал:
– Зачем сейчас худое вспоминать!
Гогоберидзе сказал:
– Смешной был, ох, какой смешной!.. Без него скучно будет.
Сливенко огромным усилием воли заставил себя встать.
– Пойду, - сказал он, - узнаю, где его похоронили. Семье написать надо.
Он вышел из сарая и вскоре опять очутился на городских улицах. Машин и людей стало меньше: они рассосались по дворам и домам.
Небо было полно зарниц, непонятно, грозовых или орудийных.
Сливенко поспел как раз вовремя. Подводы дивизионной похоронной команды собирали убитых.
Начальник похоронной команды, сорокапятилетний младший лейтенант с бородкой эспаньолкой, ходил с фонарем в руке, отыскивая убитых.
Его солдаты, все нестроевые, пожилые и медлительные люди, делали свое дело с завидным спокойствием. Иногда они закуривали, и вспышки громадных махорочных цыгарок на мгновение освещали усатое или бородатое, не веселое, но и не печальное лицо.
Двое из них подошли, наконец, к Пичугину.
– Что, земляк твой?
– спросил один из них у Сливенко.
– Да, - ответил Сливенко.
– Откуда?
Сливенко сказал неохотно:
– Он калужский, я донецкий.
– Вот так земляки!
– сказал тот.
– Все мы земляки в чужом краю, - сказал второй сурово.
Младший лейтенант с эспаньолкой дал команду трогаться, и подводы медленно двинулись по шоссе. Темные фигуры солдат похоронной команды двигались рядом с подводами.
– Интересно очень, - сказал чей-то голос, - с этим лейтенантом получилось тогда, на станции. Я к нему подхожу, беру за ноги и к себе на плечи. Красивый лейтенантик, совсем молодой. А он говорит: "Это ты, мама?" Живой, оказывается. В бою, говорит, настоящем впервой был, потом пошел к себе - он в штабе дивизии связистом, - а по дороге, бедняга, сел отдохнуть и заснул, как убитый. Часов семь спал без просыпу. Его, может, ищут повсюду, а он спит. И чуть мы его не захоронили заживо...
– Мамаша приснилась, - умиленно сказал другой голос.
– Ну да, мальчишка еще, даром что лейтенант!
– Много нашего народу нынче полегло, - сказал третий голос.
– Жаркий был бой.
– А чудно все-таки, - торопливо проговорил тот, который раньше рассказывал о мнимоубитом лейтенанте, - на германской земле все-таки, а?
– Это да, - согласился другой голос.
– Пора нашу постылую профессию бросить.
– Дело солдатское, - произнес равнодушный голос.
Светало. На холме показались чьи-то молчаливые фигуры. Тут и был участок, назначенный под дивизионное кладбище. На картах участок назывался высотой 49,2, три километра юго-восточкее Альтдамма. Здесь уже лежали свезенные раньше убитые солдаты, груда винтовок и автоматов и сложенные горкой деревянные обелиски с красными звездочками. Холм стоял у большой дороги. А та дорога вела на Ландсберг, Познань, Варшаву, Брест, Минск и Москву. И была какая-то дорога и на Калугу, откуда пришел сюда, чтобы не вернуться больше, маленький непутевый солдат Тимофей Трофимович Пичугин.
Сливенко молча смотрел, как закапывают Пичугина. У него было гнетущее ощущенке чего-то недоговоренного, чего-то такого, что он должен был доказать Пичугину и уже не мог.
XX
После взятия Альтдамма Красиков отправился к Тане. У него в полевой сумке лежало письмо жене, которое он собирался, если окажется необходимым, вручить Тане в собственные руки. И надо сказать, что Семен Семенович был вполне уверен в том, что, прочитав такое письмо, Таня, да и любая другая женщина, согласится на все.
Настроение у Красикова было прекрасное. Альтдаммская операция прошла блестяще. Ходили разговоры о том, что теперь корпус будет переброшен на берлинское направление. Семен Семенович был разгорячен ночной атакой и даже склонен был думать, что наши части ворвались на южную окраину Альтдамма чуть ли не благодаря его личному вмешательству.
В деревне, где располагался медсанбат, уцелело всего два дома. Палатки тоже еще не успели развернуть полностью: одна только хирургическая работала. Раненые лежали и сидели на улице - кто на носилках, а кто просто на голой земле. В уцелевших домах разместили тяжело раненных.
Красиков поговорил с солдатами. Говорил он с ними тем языком, который был в ходу у некоторых начальников. Язык этот весьма беден словами и мыслями, их заменяет благодушный, покровительственный тон:
– Ну, ребята, как?
– Ну, братцы, что?
– Ну, друзья, как делишки?
Кстати сказать, этот тон и эти выражения до крайности ненавистны солдатам. Однако уважение к званию, свойственное русскому солдату, заставило раненых, подлаживаясь под тон Красикова, отвечать в том же тоне, хотя несколько хмуро.
– Ничего, товарищ полковник...
– Порядок в танковых войсках!
Подошли врачи, и Красиков поговорил с ними о прошедших боях и о том значении, которое имеет занятие Альтдамма и ликвидация немецкой группировки, нависавшей над правым флангом.
– Альтдамм, - сказал Красиков, - сопротивлялся отчаянно. Мне пришлось лично повести в атаку один из наших полков.
– Помолчав, он спросил отрывисто: - Где Кольцова?
– В хирургической палатке, оперирует раненых.
– Скоро освободится?