Весной Семнадцатого
Шрифт:
– Гад, людей убивать? За что-о?! - взревел залитый кровью Катькин отец, став прежним, бешеным, и ахнул со всей мочи заступом управлялу по барашковому картузу.
На сером, яблоками, барском рысаке, на котором Платон Кузьмич со Степаном прикатили в поле, в коляске с рессорами отвезли обоих раненых в город, в больницу. Платон Кузьмич, говорят, скончался дорогой, а дядя Ося лежал в больнице в бинтах, и ему грозил суд за убийство.
...Митинг собрался у школы, возле церковной рощи, на просторной луговине, где прежде в престольный праздник тихвинской божьей матери были гулянье и ярмарка.
Самым важным и главным на этом митинге для Шурки стало не то, как стараниями их,
– Вот где твое место, Николай Александрыч, дорогой ты мой!
Он, дядя Родя, отобрал школьный звонов у Быкова, и тут начался уже не митинг с криками и бестолковщиной, а сход, и какой-то необыкновенный, немного торжественный, почти согласный, хоть и были, конечно, шум, разные возражения, смех, брань, но все же сход был на диво дружный, приятный, каких в селе никогда не бывало. Мужики и набежавшие к тому времени к школе бабы сидели на траве под солнцем смирно, охотно слушали своих ораторов. И Шуркин отец пожелал сказать слово, его со скамьи подняли на стол, чтобы всем было видно. Шурка боялся и стыдился, что батя станет рассказывать про телку, его осудят, засмеют, тут поважней решаются дела, но все шло по-другому, хотя отец не утерпел, пожаловался. Ему хлопали в ладоши, одобрительно кричали: "Правильно!", а мамки иные и всплакнули, глядя на батино безножье. Мамки жалели и отца, и забранную телку Умницу - всякое горе, большое и маленькое, находило место в их сердцах: мамки есть мамки и всегда ими останутся.
Некоторые мужики ушли потихоньку со схода, когда надобно было писать приговор о барской земле и роще, побоялись ввязываться в такое дело. Но большинство осталось, даже Устин Быков остался и глебовский верховод бондарь Шестипалый,
– Жалуйтесь, акцинеры, хоть в Питер, а роща - тю-тюу!
Сход не согласился с Устином Павлычем и Шестипалым, послушался дяди Роди, Никиты Аладьина, Матвея Сибиряка, и записали в приговор: барскую пустующую землю и рощу, коли она продается, лишняя, отобрать.
– Берите, ребятушки, мужики, все берите! - сказал пастух Сморчок, поднимаясь с травы. - В людей зачали палять из ружей. Стало, нету у палятелей души, нету с ними сладу и не будет... Значит, так тому и быть: берите землю, я научу, что с ней надобно делать.
– А что? - спросили его.
– А вот что: на господских лошадках господскими пароконными плужками вспашем яровое сообща, помочью, кто нуждается. И засеем, засадим сообща картошкой, овсом, ячменем - из тех же барских анбаров... Помочью-то сами, знаете, скоро управимся! Берите землю, говорю, не сумлевайтесь...
И по тому, как он это сказал, ласково-значительно и весело, весь сияя, как солнышко, Шурка понял, что это и было, должно, его тайной, которую Евсей Захаров привез с окопов.
Когда выбирали Совет, от каждого селения по одному представителю, кому доверяли, - многие отказывались наотрез, не хотели, чтобы их записывали.
– Надобно поболе народу от села, потому зачинщики, пускай они и отвечают за все, - кричали дальние починовские, сломлинские мужики и бабы. А нам и земли-то, наверное, не достанется, и лесу не понюхаешь... Нет уж, выбирайте, которые поближе живут к усадьбе!
– Да разве в одной земле и роще дело? - увещевали их. - Жизня новая достанется, вот ей и управляйте. Разве плохо?
В Совет выбрали дядю Родю председателем, и Евсея пастуха выбрали и записали - Захаров, а не Сморчок, и Никиту Аладьина записали, и Минодору, и Шуркиного отца, что было совершенно неожиданно и радостно. И никто из сельских не отказывался, как и Митрий Сидоров из Карасова, и Егор Михайлович из Глебова. Пашкин родитель, питерский столяр из Крутова, Таракан-большой тоже не отказался.
– Что желаем, то и выстругаем! - сказал он.
Шуркин батя, правда, заговорил, где ему без ног за новым угнаться, благодарил, просил освободить. Но его не послушали, обещали возить на лошади, когда потребуется: больше всех пострадал, и почет тебе, Миколай Лександрыч, самый большой...
А Шурка не мог глядеть на школу, на парадное ее крыльцо, - на ступеньках сидел в одиночестве Григорий Евгеньевич, его учитель, который словно перестал быть для него правдой и богом, и это было очень горько. И еще тревожно-смутно думалось Шурке про весняночку-беляночку, ее покладистых братишек из усадьбы и их добрую, грустную мамку. Что теперь с ними со всеми станется?
– Даром нам приговор не пройдет! - толковал опасливо народ, расходясь, удивляясь, как это они осмелились, так решили насчет барской земли и леса. Что-то будет?
– А хорошо будет, очень правильно все будет, не беспокойтесь! - отвечал всем дядя Родя, усаживаясь с Шуркиным отцом в аладьину телегу вместе с хозяином, перебирая с удовольствием вожжи, приглашая выбранных мужиков и баб в село, в избу Евсея: она самая просторная, там сейчас состоится заседание Совета.
Шурка с Яшкой и другими ребятами побежали вперед. Пока аладьин старый мерин хромает, тянется в село, они, ребята, будут первыми в Колькиной избе.