Весной Семнадцатого
Шрифт:
Бревна грохнули раскатистым смехом. Даже дяденька Никита, разжав ладони, уронив голову на плечо, посмеялся немного. Прыснули и ребята, слушая. Уж больно уморительно писали, кланялись мёрлуховские, совсем на колени становились, стучали лбами, как в церкви по каменному полу. Это за своим-то, в нынешнее время?! А Егор Михайлович, баловник, рассказывая, передразнивал Тюкина, подчеркнуто растягивая, рубя по слогам самые глупые слова приговора, да еще не своим - дяди Оси Тюкина голосом, очень похоже.
Растрепа, посиживая рядышком с Шуркой, так и заерзала, зашипела с обиды. А что поделаешь, торчит отец на реке с удочками, заступиться за
То, что Катька сидела с Шуркой, касаясь его плечиком, не напоминала ему ни о чем, значило очень многое. Слава богу, гроза, кажись, миновала его, стороной прошла... А может, никакой грозы и не собиралось, Шурке только показалось, что Растрепа не зря убежала тогда, не сказавшись, из усадьбы, не захотела слушать музыку одного маленького человечка, она тому человечку еще раньше, в тот вечер, пожелала, чтобы заводили в "коронушки" до смерти. "Покипятилась и остыла... Экое счастье, это надобно в трубе сажей записать", - подумал он шутливо-довольно. В то же время ему хотелось отплатить Растрепе за добро добром, замолвить словечко за ее отца, но он, Шурка, не знал, как это сделать.
– Господи, как не надоест, языки не отвалятся - переливают из пустого в порожнее! - зевнула, вздохнула Катька.
Она сказала это для одного Шурки, но почему-то больно громко, точно он глухой. Ага, она нарочно так сказала, явственно, многие услышали и расхохотались пуще прежнего.
– Ай да Катерина, распрекрасная картина, отцова защитница!
– Эвон, смотри, какие ноне растут детки, взрослым утирают нос!
– И утрут, чешитесь больше! - закричала Минодора, подошедшая послушать. Она не знала толком, почему смеются, а уж озорно орала, как всегда, на мужиков.
– Постой, - остановили Минодору. - Ну, а Черносвитов что?
– После дождичка, грит, в четверг, дуй те горой! Приказал ждать известно чего.
– Не про нас ли самих рассказываешь, Егор Михайлыч, друг сердешный? А мы чем умнее? Разве не писали приговор, не посылали его в Питер, министру Шингареву?.. Так ведь, кажись, дело было, помнишь, Никита Петрович?
– Помню, знаю... - досадливо отозвался, морщась, Аладьин, опять сжимая ладонями голову, должно быть, ее нынче у него действительно разламывало. - И что делать, знаю, - заглядываю в "Правду" кажинный день... Да не под силу это нам.
– Как так не под силу? А кому же под силу?
– Черти вы эдакие, взять землю нетрудно: пошли да запахали, засеяли... Удержать как? - сердито спросил он. - Миром, добром не получается, ходили мы тут намедни с Евсеем Захарычем, грозили и кланялись без толку. Говорю, как удержать землю, раз власть не наша? С голыми руками много не навоюешь.
Которые мужики и язык сразу прикусили, которые похрабрее, загалдели:
– С кем воевать? С управлялом, с холуем его, коротконожкой? С пленными?.. Начхать на ихние берданы, двустволки! У нас топоры есть... Да и не посмеют!
– Ты думаешь, тебе все сойдет даром? - сомневались, возражали другие, осторожные. - А уезд на что? Осьмнадцать верст верховому - час рысью, два труском... Налетят стражники - беги в лес, хоронись!
– Вот ты, Петрович, толковал: царя сбросили - это, мол, самое главное, генералишко не закавыка, сами спихнем, пустяки, под зад коленком, - напомнил Косоуров, вздыхая. - А выходит, легче было спихнуть царя Миколая, чем нашего хромого высокоблагородия Виктора Алексеича. Земля, брат, всему основа, правильно Евсей радуется, - на ней все стоят: царь, генерал, мужик... Стой на земле крепче, на обе ноги, и ты будешь генералом! Не умеем, душа у нас заячья...
Сморчок подобрал кнут, трубу, встал, чтобы идти на выгон, к стаду, и сызнова сел, ему не хотелось уходить.
– В Питере - Совет, в Ярославле, Рыбне - Советы... Приятственное слово: советоваться, - значительно сказал он, жмурясь, улыбаясь всем своим меховым, светлым лицом. - Вот и нам, ребятушки, мужики... Вот за какой конец ухватиться бы!
– Нам с городскими не по дороге. Она, мастеровщина, бога давно по трактирам пооставляла, с пивом, с водочкой окаянной пропила! - мрачно, набожно пробормотал Павел Фомичев, а брат его, Максим, злобно подхватил:
– Правильно, господи Исусе! Какая нам с ними дорога! Мастеровщина-то как работает? Встал по гудочку, проходную будку, сторожа миновал, номерок повесил - и гуляй, шатайся по фабричному, по заводскому двору. Сиди по часу в нужнике, нехорошо сказать, кури, чеши языком, матерись, забывши бога... Знаю, бывал, чуть душу там не оставил... Завинтил какую гайку, постучал молотком - обед... А тамо-тка опять служи нечистой силе, дыми папироской, ругайся с мастером, глядишь, и домой пора. Восемь часов отработал по-теперешнему, подавай мне жалованье поболе, не то я устрою забастовку, покажу тебе, буржую, сукину сыну, прости господа, как ты задарма сосешь мою кровь!.. Свергли царя, теперь давай свергай хозяина, сплутатора! Плати мне каждую субботу долгую деньгу, а я буду устраивать митинги, разговаривать про слободу, в трактирах читать газетки, хлестать денатурат... Он, мастеровой, в будний день в пиджаке нараспашку, при часах в трахмале и жилете, а креста на шее нету, потерял. Щеголяет по Невскому, тросточкой помахивает: барин, господин! Худо ли?
– Густо заварил, да хлебать некому, - брезгливо сказал Егор Михайлович. - Слушай, праведная душа, некурящая, врать-то разве не грешно?
– Я вру?! Как перед святым причастием!.. Это ты прикатил из Глебова незнамо зачем, врешь, заливаешь нам тут всякое. Апостола Петра приплел... Куда гнешь - видно! А бог? - взъярился Максим, крестясь и плюясь, оглядываясь на брата, и тот тоже разок плюнул и перекрестился...
"Какая слада, посмотрите на них, святых угодников, - подумал Шурка, - а вчера, слышно, чуть не подрались в своем пятистенке, опять чего-то делили и не поделили, - будут разъезжаться, строиться".
– Нет, постой, дай мне досказать! - кричал Максим. - Я-то, мужик, небось, господи благослови, гну хребтину свою в поте лица, с утренней звезды до вечерней. Прогневал всевышнего - град, засуха, ненастье в сенокос, в жнитво - все на мою грешную голову. Терпи! Молись! Проси прощенья!.. Не-ет, мужику надобно держаться господа бога и своего брата, крестьянина, подальше от богохульной мастеровщины!
– Да уж глядите, дорогуши, глядите в оба, не ошибайтесь! Краснобаев ноне уродилось - лукошками не соберешь, возами вози, деваться от них некуда, - ворковал довольный Устин Павлыч, забежав к мужикам на бревна по дороге домой на ночлег, постоянно торопясь нынче почище Вани Духа, занятый службой революции, как он говорил. Он ласкал всех голосом, отзывчиво-добрыми глазками и улыбкой во все обветренное, сильно похудевшее от забот и хлопот, веселое решительное лицо. - Свой-то своего никогда в обиду не даст - вот что нам надо помнить завсегда, - внушительно добавлял он.