Весной Семнадцатого
Шрифт:
А с Волги по дорожке во флигель брел домой пить чай сам Платон Кузьмич в распахнутом мохнатом пальто и барашковом зимнем картузе. И уже выскочила навстречу управлялу, заметив его из окошка людской, Яшкина мамка и бежала, бледно-сиреневая, с румянцем на щеках, который не проходил у нее весь день, нарядная, в полсапожках и праздничном полушалке, кинутом на плечи.
– Ну что, Клава, тебе, никак, слава богу, полегчало? - спросил ее Платон Кузьмич, здороваясь, тяжело переводя дух. - Куда спешишь на ночь глядя?
– Да к вам... полегчало... на работу собралась, - оживленно-торопливо отвечала
– Что это ты сегодня какая?
– А какая? Обыкновенная! - рассмеялась Яшкина мать. - Вечер, глядите, хороший будет, веселый, ну и я веселая. Надоело лежать, поправилась, вот и радуюсь.
– Обманывает! - закричала, не утерпев, Растрепа. - От дяди Родиона письмо пришло. На побывку едет, из Питера.
Яшка недовольно проворчал:
– На поправку, раненый, из госпиталя... Не знаешь, так не суйся!
Ему, видать, досадно было, что Растрепа выскочила наперед, сказала новость.
– Да ведь ты сам так говорил: на побывку, на побывочку! - оправдывалась Катька.
Платон Кузьмич нахмурился, зябко застегнул пальто. Он худой с лица, желтая, дряблая кожа в седой щетине висит на щеках и под подбородком мешками-складками, и живот поубавился. Только уши прежние - торчат, подпирают барашковый картуз, крупные, свинячьи. Шурка, побаиваясь управляющего, не спускал по привычке глаз с этих ушей.
– Никуда я тебя, Клава, не пущу. Паек свой и так получишь, - сказал Платон Кузьмич сердито-ласково. - Приедет Родион - и его прокормим. Заслужил.
– Спасибочко! Только мне "так" не надобно. Я не нищая какая, милостыню не собираю, - ответила Яшкина мамка и из сиреневой стала пунцово-белая. - Я еще руками шевелю, могу работать, здоровешенька!
Она засмеялась и раскашлялась.
– Ну-ну, много говоришь, молчальница! - прикрикнул на нее управляло. Тебе вредно разговаривать.
– Пользительно!.. Да как же мне не говорить? Только вас и слушать? Сколько годочков слушала... Послушайте теперь и меня: не сладка жизня батрачки - все подневольное, чужое, невеселое. Иной раз хоть реви - не работается, валятся руки... А сегодня я что хочешь сделаю с радостью - и свое и ваше, с превеликим моим удовольствием... Вот и понимайте, как хотите!
Шурка переглянулся с Яшкой и Катькой.
– Я рад, очень. Иди домой... Я ведь, Клава, добра хочу для тебя, сказал Платон Кузьмич, хмурясь еще больше, надвигая картуз на уши, оглядываясь: кто-то из мужиков вдвоем шли к нему из села. - Ну, работай, если хочешь; говорю, лучшего тебе желаю, вот и все.
– Лучше, чем сейчас, мне не будет. Я нонче самая счастливая на свете!
– Дай тебе бог такой быть завсегда, - промолвил Василий Апостол от скотного двора. Он сказал это задумчиво, как бы про себя, а ребята оценили, конечно, по-своему: вот тебе и глухой дедко!
Яшкина мамка побежала к конюшне, крича на ходу:
– Степа, родной, давай дело! Да пошевеливайся, говори скорей, за что браться, я до ночи еще сколько наломаю... Терпенья нету!
– Сумасшедшая!.. Все нонче посходили с ума, все! - пробормотал Платон Кузьмич, жуя губами, взглянул недовольно, строго на ребят, и те отпрянули в сторону, прочь, но недалече, потому что самое интересное, кажется, было впереди.
Они следили за стариком
– Ну, граждане-революционеры, как поживаете, что слышно нового в свободном нашем отечестве? Зачем пожаловали? Милости просим, - заговорил он ворчливо, даже как будто заискивающе. - Как здоровье?
– Вашими молитвами живем, Платон Кузьмич, спасибо! Сами-то как, здоровехоньки? Нового нету, пожаловали все за тем же, за старым, - отвечал Аладьин, здороваясь. - Пахать скоро, сеять...
– Ну?
– Как порешили, интересуемся.
– О чем?
– Да все о том же.
– Именно?
– Вот именно и спрашиваю: решили как?
– А никак.
– Уж будто бы?
Ребята придвинулись ближе, чтобы получше все видеть и слышать. Дяденька Никита и Платон Кузьмич играли словами, перебрасывались ими, как мячиком, ощупывая друг друга настороженными взглядами, словно выбирая момент, чтобы схватиться всерьез. У Платона Кузьмича глаза сдержанно-злые, бегающие, они в красных жилках, слезятся, он часто, сильно мигает, будто что-то попало ему под опухшие веки, мешает смотреть на пришедших. Дяденька Никита открыто впился насмешливым взглядом в управляла, солнце бьет в выпуклые карие очи, и Аладьин остро щурится и от солнца, и от слов Платона Кузьмича. Голова, как всегда, лежит на правом плече, словно отдыхает, давний рубец от ножа хорошо виден на загорелой шее, рубец точно прошит белыми нитками, стежки частые, глубокие.
– Стало быть, не дозволяете безземельным, голодающим попользоваться загончиками, которые пустуют у генерала, запущены в перелоги давно, - с сожалением заключил Аладьин. - Так я вас понял, Платон Кузьмич? переспросил он и поставил голову прямо, твердо. - Пожалели бы хоть ребятишек, что ли... Или своих нет, так и чужих не жалко?
– Картох посадить поболе - и сыт народ... Ну ярицы, овса чуть али ячменя на хлеб, на кашу... и спасибо большущее тебе от всей души, - ласково бормотал пастух. Волосатый, светлый, он мягко, косолапо переступал с лаптя на лапоть. - Чего ей, земельке, зазря пропадать, баю? По-доброму, по-хорошему бы и порешили, а, Платон Кузьмич? Уважь, войди в наше положение...
– По-доброму, то есть даром? - хрюкнул управляло, мешки щек начали у него мелко дрожать, дергаться. - Ловко, господа социал-демократы! Это в программе у вас так записано? Твое - мое, а мое не твое... Знаком-с! Читал.
– Ну, возьми божескую цену, не раздевай догола...
– Кого я раздевал? Когда?! - зарычал, заревел Платон Кузьмич, выпрямляя сутулую спину, взмахивая возмущенно руками. Обручальное кольцо на безымянном пальце так и блеснуло, так и обожгло ребятню.
– Короткая у вас память, господин Воскобойников, короче воробьиного носа, - сказал Аладьин горько. - Ладно, забудем прошлое, поговорим о настоящем. Ведь не осилить всего, не засеете весной яровое поле, хоть роту пленных пригоните.