Весталка
Шрифт:
Благодаря Лобаевой я сделалась «владелицей» дворянского собрания книг — «владелицей» говорю потому, что, потратив годы на их чтение, перечитывание, чтоб не сказать изучение, я хорошо поняла — хозяин книг тот, кто их прочитал и усвоил. И такое понимание хозяина, возможно, было для меня первым, скажу так, шагом в высший и сложный мир, перед которым я робела вначале, как нищая перед золотым храмом, и у сеней которого, а лучше сказать, его высоких ступеней, я так и осталась бы, наверное, не возьмись за железный двузубый крючок — нежданный подарок Лобаевой.
401
Я не могла бы, пожалуй,
— и классику нельзя сразу, нельзя без меры. Но тогда меня выручали Дюма и Луи Буссенар. Правда, я наедалась ими быстро и снова тянулась за книгой Гончарова или Щедрина. К философам подступалась позднее, уже что-то накопив и когда обзавелась клеенчатыми толстыми тетрадями, в которые писала чужие мысли, ошеломившие цитаты, сравнения и собственные крохотные выводы-оценки. А прежде чем добраться до философов, порядком полистала толстый всезнающий словарь «Гранатъ», том за томом, том за томом. Так, пролистывая его статьи и задерживаясь на всем интересном, я нашла слово ВЕСТАЛКИ. В общем-то, я знала, что весталки — какие-то девушки, девственницы строгих моралей и правил, из древней истории, — только и всего. Прозвище, которым Валя наградила меня, вполне согласовывалось с моим представлением о нем. Здесь же, в словаре, прочла буквально следующее:
«Весталки (см. выше статью «Веста») — жрицы богини домашнего очага Весты, которых первоначально было 4, а затем, во времена Тарквиния Праска или Сервия Туллия, — 6. Они избирались царями, а при республике верховным жрецом (magnus pontivicus) посредством жребия из 20 девушек — и, лучше бы сказать, девочек не моложе шести и не старше десяти лет».
Далее следовало, что весталка должна была тридцать лет служить непорочно-девственной богине Весте, к храму которой на Палатинском холме в Риме раз в год во время праздников — весталий, сняв сандалии, босые и с распущенными волосами, шли смиренные римлянки просить счастья в браке (и наверное, каяться в грехах).
402
Условием жизни весталки была ее непорочность, за потерю которой провинившуюся ждала неминуемая страшная казнь. Весталку живой зарывали в землю. Спустя тридцать лет весталка становилась свободной от обета и даже могла выйти замуж, но случалось это крайне редко. «Брак с весталкой не считался благоприятны м», — повествовал премудрый Гранат. Словарь говорил, что весталки пользовались в Риме огромным уважением, ходили по городу с почетной охраной — ликтором, который шел впереди. Встреча с весталкой сулила счастье. Наконец, весталка, встретившаяся на пути ведомого на казнь, могла помиловать преступника одним словом и движением руки «Освобождаю!». Движением руки!
Читая эти строки, невольно думала о себе. Да ничего почти не сходилось тут, почти ничего! Осекся «вальтер», прижатый ко лбу, — не свершилась казнь. Почет мне вот он — ведро и швабра, и никто из тех, кто волей-неволей унижал меня, не платился ничем (а по словарю, оскорбивший весталку подлежал даже казни!). И не помиловала я никого, разве лишь один глупый случай, уже за Одером, в Германии, перед самым концом войны. Кто-то украл у заводного, скорого и на слово, и на руку сержанта Клюева, заместившего тяжело раненного старшину Пехтерева, часы и деньги. Деньги не нашли. Где там! А часы — огромный кировский наручный «будильник»
— сержант заметил у солдата, мальчишки из пополнения. На новых ребят всегда грешили, и без долгих разговоров сержант, выхватив трофейный парабеллум, может, и уложил бы парня, с криком заметавшегося не то по разбитому фольварку, не то конюшне, где мы ночевали. «Стой! Убь-ю!» — орал Клюев, и тогда я заслонила мальчишку, ударила по плясавшему передо мной дулу. Клюева схватили солдаты. Часы же оказались просто такие же. Парнишка прибыл с ними. Клюев признал — часы не его. Как все вспыльчивые, быстро отошел, извинялся передо мной, перед солдатом, а мальчишка-десятиклассник плакал, шмыгал, что-то причитал. Вот и вся моя похожесть на весталку. «Весталкам за их праведную жизнь и вследствие их
403
личной неприкосновенности многие отдавали на хранение свои духовные завещания и другие документы».
Это было. Отдавали. Совали в руку клочки, исписанные каракулями, карандашными огрызками, — последнее слово, наказ для жены, для близких. Было это.. Был и просто коснеющий хрип: «Пе-ре-дай и-и-им...» Передавала. Писала, как могла. Да ведь такое делали сплошь, наверное, все санинструкторы, санбатовские сестры, врачи. О мой покорный, послушный просветитель словарь «Гранат». От твоего названия веяло чем-то и плодовым, и летним. Я много почерпнула из тебя нужного и ненужного, хоть ненужных знаний, убеждена, не бывает, пусть стоит на них самый жирный отрицательный знак.
Шло или ползло? Катилось или летело? Стояло на месте время? Жизнь моя теперь словно делилась на две неравные части. В одной был подвал, возня с дымящей печкой, мальчик, который уже бойко бегал и говорил, моя простая до отупения работа; в другой, меньшей части, были часы, когда, завершив дела, я сидела за книгами и писала свои тетрадки. Чужие мудрые мысли, чужие открытия, откровения и догадки. Позднее я скрупулезно (негожее, наверное, слово) записала, перенесла в тетради все, что смогла осилить у Сократа, Аристотеля, Платона, Канта, Монтеня, Шопенгауэра, Кьеркегора. От этих мудреных книг голова моя часто не светлела, а напротив, словно туманилась и глохла. По крайней мере, так было, пока я путалась во всех этих субстанциях, антиномиях, агностицизмах и эмпиризмах — усложненной простоте, и все пыталась, старалась выпутать, освободить эту именно простоту, самую суть, но, когда, как казалось мне, распутывала пряжу, сама премудрость будто улетучивалась и смеялась надо мной.. Гораздо больше я любила и ценила философскую афористику, притчи, софизмы, парадоксы. Все это, даже, помнится, радостно улыбаясь, тщательно вписывала в тетради, точно копила сокровище. Копила сокровище.
«Когда некий юноша спросил Сократа, жениться ли ему на красавице,
404
Сократ ответил: «В обоих случаях ты будешь сожалеть». «Зенон сказал: «Большинство — зло».
«Кратет: «Лучшее — мера». «Кьеркегор: «Оптимизм — это трусость».
Философы смеялись над миром и такими, как я. Впрочем, и я усмехалась сама над собой. Техничка, читающая «Критику чистого разума» или «Мир как воля и представление», «Афоризмы житейской мудрости» и «Так говорил Заратустра». В общем-то он много ерунды говорил. Вот, например, что «цель женщины в любви — всегда ребенок». Может быть, Заратустра, то бишь говоривший за него Ницше, и прав, но к чему здесь усложнение азбучных истин жизни, подача их с пикантным соусом? Не цель женщины, а суть — в рождении жизни, детей. Ведь кто-то же родил и того мифического Заратустру, да и всех философов тоже? И родил — я теперь это знаю — не мудрствуя, а с болью, стоном, криком, с болью, отдающейся в затылке, в пятках, в крестце и, кажется, даже в самой сердцевине твоей сущности (а если хотите — «субстанции»). Такое вот «суждение» вывела, смеясь над собой, отдыхала, а затем с новым непредсказуемым для себя упорством — или упрямством? — вгрызалась (не слишком красиво сказано, да ладно, сойдет) в эти неподатливые, угрюмые книги.